Когда у нас зима - Дьякону Мирча. Страница 12

Во дворе мой брат ругал Гуджюмана, а тот стоял белый, как Фрам, полярный медведь, и вострил уши, будто все понимает и ему стыдно.

Вечером я поздно вернулся домой, потому что оставался подметать школу. Когда весна, я часто остаюсь с дядей Нику?цей, школьным служителем, мы с ним друзья. Я подметаю, а он рассказывает про войну. И интересно, и без вранья: у него дырка в шее от пули, непонятно даже, как он жив. Мы дошли до отступления, и лейтенант, который был учитель, как папа, сказал дяде Никуце, что его дела плохи, и передал письмо домой, своим.

Вечер был очень подходящий, чтобы выставить герани, и мама, хотя у нее глаза были на мокром месте, так нам и велела. Мы герань пересадили, полили и выставили все горшки на завалинку. Мама всхлипнула, но дядя Ион сказал:

— Перестань, дети видят.

Вечер был прохладный и ясный, у нас было две собаки, одна черная, другая белая, как ни у кого никогда. Мне тоже хотелось плакать, но я не знал почему — ведь так пахло вспаханной землей, и сверчок снова перепиливал надвое вечер, и я еле удерживался, чтоб не прорасти. Вот только мне казалось, что Алуница Кристеску застряла в заборе между досками и торчит там с незапамятных времен, то ли с прошлой недели, то ли с зимы, и я пошел ее вытаскивать. Она мне сказала:

— Твоего отца арестовали, и эти из пятого спрашивают, кто у них будет по математике.

Мне еще больше захотелось плакать, а лучше — стать каким-нибудь героем из книжки, чтобы все это было понарошку, чтобы вздохнуть последний раз, простонать: «Предательница» — и умереть.

Я чувствовал, что должен отомстить, но не знал кому. Плач подкатывал к горлу, сверчок залезал прямо в мозг, большой орех шуршал зловеще, от его листьев горчило во рту, все предметы кинулись в меня, как будто я их проглотил, и перемешались в голове. Голова пухла, из ушей вырывались листья, ореховые листья, ночные, горькие, как плач, их глодала наша старая корова, у которой больше нет молока, и на мне болел каждый листочек, и я был деревом. Вдруг я понял, что хочу одного: играть на пианино. Я бросился в сарай и играл допоздна.

Плач прошел, я прибрался, перевел стрелки на часах, которые были когда-то золотыми, протер и пианино, то есть доску с нарисованными клавишами. Мне стало полегче, и я думал, что папа ни в чем не виноват и что правда всегда возьмет свое, рано или поздно, ведь у нас пострадать можно только от зубной боли. Потом у меня зуд прошел по коже, это означало, что выпала роса и светляки взялись копить свет назавтра.

Пора было укладываться, хоть и при полной луне. Я еще просидел с Урсуликой, пока он не заснул. Подсунул под него побольше банкнот по тысяче лей, чтобы соломенная подстилка не кололась. Во дворе меня поджидал Гуджюман. Надо будет выдрессировать их обоих, подружить и пойти искать ружье.

С ореха дохнул ветер и понес светляков к лесу. Я скучал по Алунице Кристеску, стриженной под мячик, я бы побежал с ней за руку, как под Новый год, куда глаза глядят: до станции и обратно. Папа Алуницы Кристеску, когда ссорится с ее мамой, говорит, что уйдет куда глаза глядят. Доходит до станции и возвращается и велит маме Алуницы Кристеску постричь его, потому что он уходит в монахи, а пока она его стрижет, они мирятся, и он опять остается лесником.

Мы сели ужинать, но дядя Ион и теперь не читал газеты, а мама разбила тарелку и заплакала. Молока стало совсем мало, еле хватило каждому по кружке. Я и Санду сделали вид, что нам некогда сидеть за столом, и пошли в сарай, поделиться с Урсуликой. Потом сказали маме «спасибо» и забрались в кровать на четыре персоны. Я хотел открыть моему брату, что папу арестовали, но Гуджюман два раза пролаял, и в дом вошел папа Алуницы Кристеску. Он явился прямо из лесу и сказал, что кое-что знает, но пока еще не наверняка. Взрослые выпили цуйки, и мне стало не надо ничего говорить моему брату, потому что он все услышал сам: будто бы адвокат был уверен, что добьется оправдания, но когда стали слушать свидетелей, дядю Аристику и дядю Джиджи, все пошло прахом. Дядя Джиджи заявил, что папа три дня пропадал где-то с ружьем и где же еще, как не в горах у бандитов. Прокурор кричал на маму, что она соучастница и прекрасно знает, что папа отнес ружье легионерам [6], что их детей выгонят из школы и пустят по миру, если она не признается. Напрасно дедушка и дядя Ион твердили, что папа не вынимал ружье из сундука и что его украли, им не поверили, потому что они не живут с нами все время. Дядя Ион с папой Алуницы Кристеску говорили, что начинать надо было с поисков ружья, но раз уже нашли виноватого, никто себя утруждать не будет. Мама плакала, потому что кто-то в суде сказал ей, что случай безнадежный.

Мой брат бодал головой спинку кровати, чтобы не реветь. Я тоже чуть не заревел, когда услышал, как мама жаловалась, что ей нечем нас кормить, что у коровы больше нет молока и что она ходила на молочную ферму, но Катерина, которая там заведующая, ей не продала, дескать, нечего бандитов поить молоком, а если папа учитель, то пусть сам и достает.

Сегодня мама подоила овец, а что делать завтра — ведь завтра их отберет дядя Аристика. Папа Алуницы Кристеску сказал, что они будут помогать, чем могут, пока не вернется наш папа, и чтобы мы дали ему Гуджюмана, он возьмет его с собой в лес. Выпил еще стаканчик и пошел домой.

Стало тихо, и заиграла труба. Во рту снова была горечь ореховых листьев. Я спрыгнул с кровати осторожно, чтобы меня не цапнули белые подкроватные человечки. Было темно. Дядя Ион лег спать в парадной комнате. Маму я не видел, но она, наверное, сидела за столом и смотрела перед собой. Я спросил ее, вернется ли папа к лету, он ведь обещал сводить нас на ярмарку и купить брюки клеш, но она мне не ответила.

Поздно ночью мой брат взял с меня клятву, что мы не успокоимся, пока не найдем ружье.

Я поклялся, и всю ночь мне снился орех.

На другой день дедушка перебрался к нам, помогать маме. Было воскресенье. Мы покормили Урсулику, а потом тоже стали помогать маме наводить порядок, потому что к обеду мы ждали гостей, то есть дядю Аристику с тетей Ами и дядю Джиджи с тетей Чичи, один явится за овцами, а другой — за шкатулкой, которая осталась от бабушки.

Мой брат сказал, что мы не будем ни надевать матроски, ни выходить их встречать с веселыми лицами, но мама и сама не стала нас заставлять мыть голову хозяйственным мылом, как обычно.

Тут же после первого самолета заглянула Алуница Кристеску и сказала, что ее отец снова ушел куда глаза глядят, то есть на станцию. Мы посидели в сарае и немного подумали про дядю Леона, как каждое воскресенье. Потом мы сняли с Урсулики повязки, причесали его и все вместе пошли в лес. Светило солнце, мы шли гуськом по тропинке, щенок впереди, Алуница Кристеску — замыкающим, и только настроения нам не хватало. Алуница Кристеску говорила, что все мальчики нам завидуют, что у нас отец в тюрьме, и что она и ее подруги готовы связать нам носки к зиме, надо только сказать размер и какого мы хотим цвета.

У моего брата, кажется, был план, потому что он поглядывал по сторонам и время от времени втыкал в землю палку. То-то он и пошел с нами, я еще удивился, вообще на него весна не действует, только в виде майской черешни.

Мы остановились напиться у одной березы с выемкой в стволе, где собирается сок. Я таких выемок наделал много, потому что у нас в лесу нет родников, а я родился в дождь.

Мои березы были все на местах, из почек уже вылезали листья, и начинало пахнуть зеленью. Алуница Кристеску все время отставала полюбоваться, какие они высокие, белые и как пропускают небо. Было тепло. Мне стало так хорошо, что я взял Алуницу Кристеску за руку. Она чему-то смеялась, я бы тоже засмеялся, но мешала дырка во рту — с той ночи, когда зуб зашел за зуб.

Так, за руку с Алуницей Кристеску мы незаметно подошли к Ходае. Санду, который шел впереди с Урсуликой, прошипел нам «тсс», и мы спрятались за кусты. Перед нами был дедушкин сливовый сад, который хочет забрать дядя Аристика, а дальше, под буками, сторожка с печкой, то есть сама Ходая.

вернуться

6

Легионеры — члены румынской фашистской организации.