Золотое колечко на границе тьмы (сборник) - Крапивин Владислав Петрович. Страница 115
Надо сказать, представилось весьма отчетливо. Может быть, чересчур. Недаром я в детстве слышал от взрослых, что у меня "необузданное воображение". Одиннадцать километров глубины словно ахнули у меня под ногами, оторвались во мне. Так, что стало пусто в груди. И в сердце — обморочный сбой.
Впрочем, дело. конечно, не в воображении. Видимо, случился перепад давления воздуха, и сердце отозвалось, как расхлябанный анероид. Эта расхлябанность уже в ту пору часто давала себя знать. Я сел, подышал, прикрыв глаза. Барбудо осторожно тронул мой локоть, спросил губами:
— Что?
— Пустяки… — так же незаметно отозвался я. Не хватало еще, чтобы о чем-то догадалась Мадам. Барбудо встал, пошел в передний салон. Там, в первом классе, летели всякие высокие чины: в Гаване ожидались Дни культуры Советского Союза. Скоро Барбудо вернулся.
— Пойдем, у ребят есть лекарство…
Высокопоставленные «ребята» держались по-свойски. Среди них оказался и знакомый. Когда-то он был редактором молодежной газеты в Свердловске, а теперь, если не ошибаюсь, дослужился до министра республиканского ранга.
В ностальгические воспоминания министр ударяться не стал, а вынул бутылку с армянскими буквами и звездочками на этикетках.
— Давай из горлышка… Только не очень, а то у нас одна.
Я глотнул.
— Ну как? Полегчало?
— Вроде бы…
— Зажуй… — И дал мне помидор. Я зажевал.
— Отлегло? А то глотни еще. Только имей совесть…
Я сделал несколько глотков, соизмерив их со своим представлением о совести и с пониманием, что министр врет: бутылка у него явно не одна. Иначе какой, на фиг, он министр.
Сановный земляк вежливо, но поспешно отнял у меня емкость с живительным лекарством, дал конфетку и завел светскую беседу про общих знакомых.
Я кивал. Теплота потекла по жилам, сердце вошло в нормальным ритм, самолет вновь показался уютным и безопасным, а небо и земля прекрасными.
Салон первого класса отличался от нашего, "пролетарского", тем, что кресла были просторнее, мягче и стояли не так плотно друг к другу. Хорошо здесь было. Но я посидел немного и пошел к себе. Барбудо завистливо принюхался. Я устроился в своем законном кресле и стал "наблюдать жизнь".
2
За пару часов полета в «Иле» наладился уже своеобразный «домашний» быт. Неподалеку свешивалась с багажной сетки пеленка. Мужчины гуляли в рубахах и подтяжках, без пиджаков. Четверо из них сгруппировались и перекидывались картишками. Тощая девица накручивала перед зеркалом прическу. Кто-то читал, кто-то спал. Мамы переодевали ребятишек, считая, видимо, что скоро уже теплые края… где не нужны свитера и рейтузы.
Ребят было немало. От грудных младенцев до длинных подростков. Шум двигателей — ровный и монотонный — стал таким привычным, что сделался вроде бы частью тишины, не мешал разноситься детской перекличке, смеху, плачу, окрикам родителей и, по-моему, даже считалке;
Кашка, лютик, лебеда,
Кто остался — не беда…
Или что-то в этом роде. Видимо, ухитрялись и в прятки играть.
На ковровой дорожке курчавый мальчик (араб, как я потом узнал) лет трех и того же возраста беленькая девочка катали друг к другу красный мяч. Осторожно обходя их, гуляли по проходу два светловолосых, ежиком стриженных мальчика. Очень похожих. Гуляли как-то странно: один все время уходил в хвост самолета, а другой постоянно шел к «первоклассному» салону. Только приглядевшись, я сообразил’ это один мальчишка. Просто рубашка у него спереди вишневая, а сзади желтая, и шорты тоже разные: белые "с фасада" и красные "с кормы". Совершенно заграничный ребенок! И говорил по-испански: объяснял кому-то, что девочка с мячом — его "эрмана", то есть сестра. Но потом оказалось, что обыкновенный московский Костя. Просто уже целый год жил на Кубе и сейчас возвращается туда же — с мамой и папой, после отпуска…
А наискосок от меня, впереди, устроился в кресле у прохода Олешек. Этакое непоседливое создание лет восьми. Я обратил на него внимание еще в аэропорту. Мама его стояла в очереди для проверки паспортов позади меня и все время окликала тревожно, и звонко:
— Олешек! Где ты опять? Не скачи, сделай милость! Или хочешь, чтобы я улетела одна?
Олешек не хотел этого. Но и рядом с мамой ему не стоялось. И она снова беспокойно вертела головой, и лампы отражались в ее круглых, похожих на стрекозиные глаза очках.
Мама мне нравилась. Нет, я не о красоте. Трудно быть красивой, когда на лбу, на щеках и подбородке густая россыпь веснушек, перед которыми бессильна всякая косметика. Стать "Мисс Вселенной", "Мисс Америкой" или даже "Мисс Районный город" с этой внешностью затруднительно. Зато женщинам с такими улыбчивыми лицами очень подходит роль детского врача или учительницы младших классов, которую от души любят девчонки и мальчишки… В общем, славная была у Олешека мама.
Да и сам он был ничего. Большеглазый, курносый, с беспокойными крутыми бровями. В аэропорту он был в вязаной «конькобежной» шапочке и показался мне смуглым и кругловатым. Подумалось, что, должно быть, черноволосый. А в самолете оказалось — щуплый, с каштановыми волосами, которые на макушке торчат двумя жесткими гребешками. И глаза светлые, серые. Но смуглость и правда была: видать, хорошо мальчишка позагорал летом.
Уже вскоре после взлета Олешек начал теребить мать:
— Ведь вот-вот уже Африка! Там жарко!..
И, по-моему, раньше всех ребятишек обрел летний вид. Скакал теперь в очень белой парусиновой одежонке и стал похож на марлевый фунтик, из которого торчат суставчатые, как у жука-богомола, конечности и ершистая голова на тонкой шее.
Он поиграл в прятки с двумя девочками-ровесницами, поболтал о чем-то с разноцветным Костей, покатал мячик с малышами и наконец-то устроился в своем кресле — по настойчивой просьбе мамы, которая то и дело окликала:
— Олешек! Ну, когда ты угомонишься?
… Интересно, почему он — Олешек? Алеша или Олежек? Или, может быть, Олесь?..
Не очень-то угомонился он и в кресле. Кувыркался. То выскакивала из-за подлокотника вертящаяся голова, то дрыгались в проходе, ноги в бело-голубых носочках.
— Олешек, сядь, наконец! Смотри, вон твоя Африка…
— Ой! Где?..
Мы подлетали к Рабату, столице королевства Марокко…
Берег Африки, отороченный белой каймой бурунов, был серовато-желтым. Видимо, пески. В песках лежали оазисы: домики и большие (по сравнению с домиками) деревья. Потом потянулись то ли рощи, то ли парки, расчерченные на квадраты. А может быть, апельсиновые плантации?
Сам Рабат сверху казался россыпью сахарных домов-кубиков с плоскими оранжевыми крышами…
Самолет замер на бетонной полосе. Мы посидели, привыкая к тишине. Потом услышали, что пассажиров просят пройти в здание аэровокзала. А еще — сообщение, что здесь, на северо-западном побережье Африки, вовсе не жарко, всего семнадцать градусов. Пассажиры завозились, натягивая пиджаки. свитера и кофты.
Самолет стоял недалеко от аэропорта. Непонятно, где кончалось летное поле и начиналась серо-зеленая степь. Она уходила к сизому туманному горизонту, от которого тянул зябкий ветерок.
Столицы королевства я не разглядел. Видел только обычные служебные постройки и белое приземистое здание вокзала. Оно показалось мне маленьким, как в каком-нибудь нашем районном городке на юге. И ничуть не примечательным. Мы пошли к нему пешком. Ветер дул в спину и пригибал колоски высокой травы. Солнце неуверенно грело нам лица. Небо было высокое, с редкими волокнами облаков.
Пассажиры шагали по траве редкой толпой. Олешек с мамой оказался впереди меня и Барбудо, шагах в пяти. Он вертел головой, и солнце загоралось искрами в гребешках его волос.
Все ребята были снова одеты по-осеннему, только Олешек упрямо остался в своем «тропическом» костюмчике. Маме удалось лишь накинуть ему на плечи вязаную курточку.