Санькино лето - Бородкин Юрий Серафимович. Страница 30
Вечером сельчане собрались у Завьяловых. Дед мой сидел рядом с дядей Ваней, расспрашивал о «германце» (в первую войну он воевал пулеметчиком). Помолодевшая тетя Настя сновала среди гостей; бабы откровенно завидовали ее счастью, смотрели, как на чудо, на дядю Ваню: одни — с вялой улыбкой, другие — жалостливо, третьи — совсем отрешенно. Веселья не получалось. Тогда дядя Ваня встал и сказал:
— Мне совестно, бабы, перед вами. Наверно, некоторые думают, мол, кто по-настоящему воевал, тот не вернулся. Войну я прошел по совести… А мужиков надо ждать. Давайте выпьем за победу!
— Выпьем, — строго сказал дед. — Только совеститься тебе нечего, Иван. Награды зазря не дадут.
И помню, мы завороженно смотрели с печи на сверкающие ордена и медали. Дядя Ваня воевал разведчиком, у него перебиты автоматной очередью ноги, разорван осколком мины живот; он добыл восемь «языков»…
Я целыми днями пропадал у Завьяловых, зачастую и обедал у них: за многолюдным столом все казалось особенно вкусным. Мать всерьез говорила: «Гони ты, Настасья, его, бессовестного надоеду». Но ни тетя Настя, ни Завьялов ничем не отделяли меня от своих сыновей. Если, скажем, дядя Ваня мастерил для Витьки и Сани маленькие грабли, то я получал точно такие же.
Счастье Завьяловых чуть было не оказалось коротким… Мне шел тринадцатый год в ту памятную зиму, когда мы с дядей Ваней ездили на мельницу. Он и один справился бы со своим и нашим помолом, я напросился больше из интереса поглазеть на мельницу, куда съезжалось много народу.
Возвращались домой ночью. Дорога от реки шла на подъем, долго темнел по сторонам заколдованный стужей лес; ковш Большой Медведицы, медленно поворачиваясь, не отставал от нас. Покрикивая на ленивого мерина Карьку, Завьялов иногда соскакивал и бежал за санями. Я высовывал нос из старого тулупа, смотрел на припрыгивающий огонек его папиросы и думал о разведчиках.
Ночи бывают и похолодней, а они где-нибудь вот в таком же лесу, может быть, часами лежат на снегу, и ни один немец не заметит их, потому что они в маскировочных халатах. Мне казалось, и бегает Завьялов как-то по-особенному, пружинисто и бесшумно.
Мы едва выехали из леса, когда Завьялов оборвал мои размышления ошеломляющим словом — пожар! Я обернулся — в стороне нашей деревни вздымалось и опадало красное зарево, будто громадную жаровню поддували мехами. Временами зарево стояло тихо, зловеще-спокойное. Сюда не доносились ни крики людей, ни набат, и от этого картина безмолвного торжества огня представлялась еще ужаснее.
— Нагорье или Савино, — сказал дядя Ваня. — Но-о! Карий! Но-о! — Он погонял мерина, поминутно охаживая его кнутом.
Никогда позже я не испытывал такой леденящей тревоги. «Вдруг — наш дом! Мать там одна, — думалось мне. — Или — Завьяловых! Там — семеро по лавкам». Карька нес сани рысью. Скинув тулуп, я смотрел, не отрываясь, на приближающееся зарево; теперь, когда подъем кончился, отчетливо было видно, что горит Савино. На мгновение огонь ослаб, темнота словно сжала его со всех сторон, он отшвырнул ее, метнулся в небо, увлекая рой искр, углей и мелких головешек, и еще быстрей засуетились около горящего дома черные на освещенном снегу фигуры людей. В прогоне Завьялов ловко выпрыгнул из саней и побежал, обогнав лошадь. Я бросил подводу посреди деревни и тоже припустил по узкой тропке к горящему дому. Его нельзя было спасти, хотя бабы, старики и ребята с воплями и суматошными криками продолжали бросать лопатами снег на остатки стен. Другие старались отстоять от огня соседний дом (в нем жил Славка Шитов, с которым я учился в одном классе). Сам Славка подносил вместе со взрослыми ведра с водой, а какой-то длинный парень, повалявшись предварительно в снегу, хлестал воду на фасадную стену.
Завьялов сменил парня. Мать Славки, подбегая с ведрами, слезно голосила:
— Иван Андреич, спасай, родной! Сгорим ведь, сгори-и-им! Господи, боже милостивый!
И верно, огонь все-таки занесло на карниз двухэтажного Славкиного дома, а там — горячая дранка, взялась она сразу.
— Лестницу! — крикнул Завьялов и сам кинулся за ней к другому дому.
С ведром воды он почти бегом влетел по лестнице к карнизу, сильно размахнулся, стараясь разом сбить огонь, и пошатнулся, не удержался. Ахнули бабы, сбежались к нему, стали поднимать. Он сплюнул кровью на снег, тихо застонал.
— Колька! — позвал меня. — Вези скорей в больницу, ногу сломал.
Я никого не просил сбросить из саней мешки. В другое время у меня ни за что не хватило бы для этого силы. Завьялова завернули в дедов тулуп, и я снова погнал бедного Карьку. Он, наверно, понимал, умный старый мерин, которого я загнал в тот раз, что у людей беда, и потому бежал, выбиваясь из сил, но подчиняясь одному детскому окрику… Он свалился в больничном саду, прямо в упряжи, сломал оглоблю, жутко захрапел, вытягивая шею и взметая копытами снег.
Я испугался, с криком бросился к мужику, помогавшему доктору вносить носилки, тот выскочил с топором и долго не мог подступиться к Карьке, чтобы перерубить гужи. Наконец его освободили, но он продолжал дергаться в судорогах, пока не затих на измятом снегу.
— Ну, чего расхныкался? — Мужик положил тяжелую руку на мою ушанку. — Главное Завьялова довез, а лошадь теперь не спасешь…
Вот и дом наш с уцелевшим флюгером в форме петуха на коньке. Петуха я выстриг из толстой жести, когда учился в седьмом классе, раскрасил его масляными красками. Я любил рисовать, а в Нагорье приезжал каждое лето один художник. Некоторые мои рисунки он хвалил, считал, что из меня выйдет толк, и однажды подарил набор тюбиков с красками.
Я старался сделать флюгерного петуха похожим на живого и с гордостью наблюдал потом, как прохожие и проезжие задирали головы и смотрели на моего петуха. Это была моя первая «работа» красками. Флюгер потемнел от ржавчины, не плохо бы взять и раскрасить его заново.
Вот и завьяловские красавицы березы, все как одна и высотой и статью, а за ними сверкающий на солнце сруб. В красной майке, загорелый и по-прежнему сильный Завьялов сидит спиной ко мне на углу.
— Дядя Ваня! Привет труду! — кричу я.
— О-о-о! — обрадованно тянет он и неторопливо спускается по лестнице. — С приездом! — подает жесткую руку. Мы по-мужски сильно и в то же время сдержанно обнимаемся.
— Со дня на день ждали тебя. Мать говорит: «Ты, Андреич, поглядывай сверху-то за дорогой, может, у кузницы машина будет останавливаться». А я и прозевал.
— Мама на работе?
— Сено загребать ушла с моими.
— Всей бригадой, значит, — добавляю я, вспоминая слова матери.
— Бригадой! — весело соглашается Завьялов.
— А Виктор?
— Тоже ждем, обещал еще раньше твоего приехать, да прислал письмо — малость задержится.
Мы садимся в тени берез на бревно, среди сладко пахнущих сосновых щепок. Не надышаться этим пряным воздухом, не наслушаться тихого журчания листвы, не наглядеться на родной дом и улицу, исхоженную босиком.
— Все увлекаешься художеством? — удивленно спросил Завьялов, заметив привязанный к чемодану этюдник.
— Балуюсь, дядя Ваня.
— Как же это ты? Не представляю. Наверно, тот художник, что приезжал к нам, заразил тебя?
— Пожалуй.
В отпуск я приехал не просто отдыхать, буду ходить на этюды, того же Завьялова буду рисовать, и сруб, и, конечно, березы, они так и просятся на полотно.
В свободное время стану косить, плотничать, рыбалить на любимых си ж ах, завтра же пойду по колосовики в грибные дедовы места.
За то, что вернулся, за новый дом хочется сказать спасибо Завьялову. Я смотрю на натруженные руки Завьялова, на редкие волосы, прилипшие к потному лбу; постарел он с лица, только глаза все такие же живые и улыбчивые.
— Порадовал ты меня, дядя Ваня.
— Чем же?
— Новым домом. Весело смотреть на него, как выйдешь из леса, так в глаза и бросается.