Золотая рота - Чарская Лидия Алексеевна. Страница 1

Золотая рота - Untitled1.png

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Золотая рота - Untitled2.png

Марк лежал на траве и смотрел в небо, по которому бежали облака, похожие на куски ваты. В сердце Марка царили мгла и обида. А над головой его солнце близилось к закату.

Правая щека Марка горела, и это пятно на лице выжигало все светлое, доступное юности. Но у Марка Ларанского, несмотря на его восемнадцать лет, не было ни юности, ни детства. И он не жалел об этом. Он ни о чем никогда не жалел ни юношей, ни ребенком. И сейчас обида вытесняла из его души все остальные чувства.

Красное пятно на щеке, след пощечины, казался ему неизгладимым на всю жизнь. И сознавая свое бессилие уничтожить роковое клеймо, Марк только сжимал кулаки и скрипел зубами, в то время как смуглое лицо его с неправильными чертами и толстыми, как у негра, губами подергивалось, делая его безобразным.

Всю жизнь его били, жестоко и упорно, как бьет непокорных животных человек.

И когда однажды во время побоев черные глаза Марка сверкнули из-под густой, мелко вьющейся шапки волос, тогда его перестали бить, признав в нем силу. Побои прекратились, но обида осталась.

Напротив, с каждым годом она разрасталась, крепчая и распаляясь по мере нарастания новых обид, еще более мучительных, нежели побои. Да и память о побоях не могла примирить его с теми, кто выжег в нем все лучшее с детства. Стыд, боль и бессилие вырвали из него крохи достоинства, и постепенно Марк становился диким животным, готовым показать клыки.

Так он жил, получеловек-полузверь, тая в себе ярость, презрение к окружающим, и его поступки, подчас злые, сеяли новое семя раздора с людьми.

Его перестали бить оттого только, что он был достаточно уже силен, как молодое животное, он понял это инстинктом. Теперь он был в безопасности, с тех пор как окрепло его мускулистое, упругое тело.

И вдруг новая обида, затмившая собою все прежние побои и оскорбления, прожгла его насквозь, перевернула все его существо, существо недоразвитого морально восемнадцатилетнего ребенка, озлобленного и лживого, жестокого и мстительного, настоящего дикаря.

И Марк не мог вынести этой пощечины, она душила, слепила, доводила до отчаяния, заставляя кататься по земле, грызть почву и рычать.

В первую же минуту оскорбление показалось ему вдвое нестерпимее оттого, что он, Марк, не заслужил его.

О, с каким наслаждением дал бы он исполосовать все свое тело плеткой, лишь бы не горела его щека! Все остатки человеческого поднялись в нем, взывая к мщенью.

Его черные глаза горят, как у волка. Полные губы полуоткрыты, обнажая хищно выглядывающие острые белые зубы. Ноздри вздрагивают. Сошедшиеся на переносице брови делают лицо Марка отталкивающим. Что-то накипает в груди, что-то тяжелое подступает к горлу и давит, давит так, что еще немного, и он, Марк, задохнется. И он упорно смотрит на солнце, близящееся к закату.

Вот оно отвечает ему своей улыбкой, великолепной и одинаково ровной для всех. И точно само ждет его улыбки, царственное и милостивое, как всегда.

Но Марк не может улыбаться. Мрак сгущается в его глазах.

— Кто виноват?! — кричит он. — Кто виноват?!

Но солнце молчит. Ему нет дела до людей.

И Марк со злобою отворачивается от него. Потом взор его, с трудом оторвавшись от неба, направляется к стеклянной холодной красавице, важно несущей вперед зеленоватые воды. Марк давно и близко знает Неву. Как только он начал помнить себя, с первых же дней раннего детства. Как только научился он различать предметы, он помнил, что она бежит из темно-синего озера вперед к холодному заливу, который, слившись с нею на мгновение, отдает ее морю. Она все жалуется и стонет в своих берегах, похожих на обрывы, и в ее жалобном ропоте Марку слышится иногда шепот:

— Бедный Марк… Бедный Марк.

Иначе она и не может шептать, потому что Марк действительно несчастлив, и никто не может ни понять, ни любить его.

И в новом приливе отчаяния Марк зарывается в траву и смотрит в сторону, противоположную городу и озеру. Слева шумная, шипящая неугомонными котлами и машинами фабрика, а там, за нею зеленеют сосны и желтыми бликами сверкает песок в обнаженной почве обрыва. Там, дальше кладбище — тишина и спокойствие, вечный сон без боли, грез и желаний. Там затишье смерти и бессилие человеческой власти над себе подобными.

Власть… побои… пощечина… И опять пощечина…

Марк поднимает руку к лицу, дотрагивается до багрового пятна на щеке и отдергивает пальцы, точно обжегшись.

— О-о, — стонет он и грозит кулаком в сторону фабрики. — Не забуду я, не забуду. Никогда, никогда, никогда!

* * *

Марк не был виноват. Сын управляющего фабрикой, молодой здоровый красавчик Глеб сказал ему утром:

— Знаешь-ка, я придумал славную штучку, пойдем.

И они пошли вниз под обрыв, прямо к реке.

Фабрика осталась за ними. Сбоку виднелось кладбище. Кресты и зелень Марк заметил сразу. Он понимал природу первобытно и светло, как дикий ребенок, считая ее заодно с собой.

Глеб, держа его за руку, обогнул мыс, выступающий в реку под самым кладбищем, и остановился.

Прямо перед ними прыгали и барахтались четыре белые фигурки по пояс в воде, с веселыми лицами, обращенными к берегу.

Это были три дочери управляющего фабрикой Лаврова, родные сестры Глеба. Вместе с ними купалась и дочь надсмотрщика из сортировочного отделения ситцев, Лиза Дорина, старшая из них, девушка лет восемнадцати-двадцати. Сестры Глеба казались совсем ребятами с их худенькими телами, как у подростков. При виде брата и Марка они стыдливо взвизгнули и ушли по горло в воду.

Теперь из воды торчали только круглые головки в желтых резиновых колпачках, казавшихся золотыми при ярком освещении полдневного солнца.

Лиза — полная, здоровая блондинка — первая нырнула и через миг выплыла в стороне, у большого камня с мокрой верхушкой.

Глеб расхохотался и, указывая Марку на них, кричал:

— Ага! Попались! Будете бегать без спросу? Отец не позволил купаться в открытом месте, а они постоянно поделывают это втихомолку, — пояснил он Марку и тем же смеющимся голосом крикнул, обращаясь к реке: — Пеняйте на себя, голубушки, а платье ваше я унесу домой как вещественное доказательство вашего непослушания. Да! Чтобы раз навсегда отучить вас от глупостей.

И, присев на береговой камень, он нагнулся, сгреб небрежно кинутое платье купальщиц в кучу. Подмял все под себя и, вынув из кармана папиросу, с наслаждением затянулся ею, не сводя глаз с реки.

Испуганные девочки ушли глубже в воду и ругались.

Три младшие, Анна, Китти и Даня, из которых старшей было шестнадцать лет, кричали сердитыми, визгливыми голосами. Красивая Лиза Дорина, хорошо известная всей фабрике за свою веселость и звонкий смех, стояла в самом глубоком месте и молча выжидала. Только синие глаза ее, перебегавшие от Глеба к Марку, растерянно и часто мигали.

Глеб курил и посмеивался себе под нос.

Марк не смеялся.

Девочки, ушедшие по горло в воду, ничуть не казались ему смешными, да и вообще он мало обращал внимания на них. Его занимала река в ярком освещении, позлащенная и прекрасная.

Ему часто приходилось видеть купающихся молодых фабричных работниц, и он равнодушным взором следил за ними.

Он привык встречать наготу всюду: и в реке, и среди улиц в поздний час, и в фабричном трактирчике, куда таскал его за компанию Глеб. И Марк привык к наготе, не замечая ее.

Он был так же чист, как и дик душою, несмотря на товарищество Глеба. Его воображение спало, и час его не пробил еще.

И потому ни три девчурки Лавровы, ни Лиза Дорина не интересовали его.

Напротив того, река заняла все его мысли. Он чувствовал ее как-то остро сегодня. И ее шепот: «Бедный Марк». И вздыхала она ровно и глубоко, и каждый вздох ее казался вылитым из металла.