Казачья бурса - Шолохов-Синявский Георгий Филиппович. Страница 11

Отец Александр резко обернулся на хохот. Я никогда не видел у него таких больших глаз.

— Вытурите их вон! — разгневанно приказал отец Александр старому казаку, который прислуживал батюшкам в алтаре, и тотчас же начал креститься, громко читать молитву.

Коренастый и очень сильный служитель подбежал к нам на цыпочках и, схватив сразу обоих — меня и Колю — за уши, вытолкал в шею из алтаря в притворчик, а оттуда — в заднюю часть церковного двора.

Вслед за нами кубарем выкатился Афоня Шилкин. Последним ударом был вышиблен из алтаря мой приятель Ваня Рогов. Бедный Ваня! Он всегда хвастался своими мускулами, умением, проделывать всяческие атлетические упражнения на перекладине, перепрыгивать через высокие заборы, но сейчас ему не помогло даже это. В алтаре остался один Сема Кривошеин, как самый примерный и богобоязненный ученик.

Пожалуй, на этом скандал и закончился бы, если бы не неожиданная оплошность Вани Рогова. Когда он летел с каменных ступенек, из его карманов на глазах свирепого служителя посыпались маленькие белые хлебцы. Служитель торжествующе вскрикнул, схватил Рогова за уши, обыскал его и вытряхнул из глубоких карманов не менее десятка просвирок.

Оказалось, Ваня Рогов не терял времени даром: пока отец Александр «превращал» вино и кусочки хлеба в «кровь и тело Христово», он набивал карманы румяными божественными хлебцами — полная корзина их стояла тут же, в нише алтаря.

Самым бесцеремонным образом был обыскан и я, но карманы мои оказались пустыми — не потому, что я был безгрешен и не хотел полакомиться просвирками, а потому что был медлителен и недогадлив.

Так закончились для меня, Коли Руднева, Афони Шилкина и Вани Рогова практические занятия по богослужению.

И все же мне не удалось окончательно отделаться от дьячковских обязанностей. Наиболее успевающих в церковнославянском языке учеников посылали поочередно читать перед каждой заутреней так называемые «часы», а во время «всенощных» — «Деяния апостолов».

Я вспоминаю себя стоящим посреди церкви за высоким аналоем. В ранний час, до начала заутрени, когда еще мерно гудит, сзывая хуторян, большой колокол, в церкви полутемно, пустынно и холодно. Прихожане только начинают собираться, кашляют, сморкаются, зажигают свечи…

Я продрог, зубы мои стучат от волнения и холода. Передо мной развернута толстенная книга с отстегнутыми медными застежками. Желтые, закапанные воском листы с красной и черной вязью славянских букв озаряются колеблющимся пламенем толстой свечи, отчего кажется, что буквы скачут по бумаге, выстраиваясь в зыбкие, неровные ряды…

Чтение «часов» заключалось в том, что оглашалась глава из евангелия, заранее помеченная священником. В школе нас учили читать в церкви по-особому: протяжно, с повышениями голоса в конце каждого предложения. Искусство такого чтения заключалось в том, чтобы с каждой новой фразой голос повышался постепенно на какую-то долю ноты. Надо было соразмерить силу и тональность голоса так, чтобы к концу чтения он достиг наиболее высокого звучания и силы. Главное — не выдохнуться в середине чтения и дотянуть до конца, иначе голос срывался — и тогда пиши пропало: весь зачин и первоначальный запал в чтении сходили на нет. Я благополучно дотягивал до конца. Детский, еще не огрубевший голос мой звенел под темным куполом церкви, как тонкая струна. Меня хвалили, и в журнале против графы «богослужение» законоучитель всегда ставил мне пять с плюсом.

Не помню почему, но я вдруг взбунтовался. В пятом классе, когда отец Петр предложил мне личное покровительство в моей богоугодной повинности, я набрался смелости и упрямства и не пошел больше ни в алтарь, ни к заутрене читать опротивевшие мне «часы». Это вызвало бурю недовольства, и против графы «богослужение» вскоре появилась первая «тройка». Но я не сдался, а только крепче стиснул зубы и решил перекрыть эту «тройку» успехами на других уроках.

Необыкновенная весть

Пасмурное, дождливое утро середины ноября 1910 года. Над хутором нависла сумеречная хмарь. Даль донских гирл и Азовское взморье словно затянулись густой, черной сетью. В классах почти рассветные сумерки, лица учеников все одного цвета — тусклые, синевато-бледные.

После чтения Семой Кривошеиным молитвы Софья Степановна, вместо того чтобы начать урок, строго оглядела всех учеников и, кинув осторожный взгляд на дверь соседнего класса, сказала необыкновенно тихим голосом:

— Дети, прошу вас с минуту помолчать.

Не садясь за учительский стол, она вынула белоснежный платочек и долго вытирала пенсне. И тут только я заметал — лицо ее, против обыкновения, очень сурово, губы плотно сжаты и уголки их скорбно опущены.

Ученики всегда слушались ее с одного слова. В классе установилась такая тишина, что стало слышно, как дробно стучит в окна нудный осенний дождь. Он стучал, казалось, по всему пространству русской земли, по всему миру и как будто вещал о чем-то очень печальном.

Мы удивленно смотрели на любимую учительницу. Помнится, я тогда подумал, что случилось нечто необычайное, за что нас всех жестоко накажут или поведут в церковь.

Но Софья Степановна, все так же внимательно, по-матерински строго оглядывая учеников, сказала:

— Дети, вы еще малы и многие из вас, наверное, не слыхали имени того, о ком я сейчас буду говорить. Это великий, самый великий русский писатель — Лев Николаевич Толстой. Я потом расскажу вам о нем подробнее… Так вот… Девятого ноября Лев Николаевич Толстой скончался… Он умер на станции Астапово… от воспаления легких в возрасте восьмидесяти двух лет. Дети, встаньте…

Мы встали, еще не понимая всей важности события. Не знаю, о чем думали в этот момент другие, но я сразу перекинулся своим детским умишком к отцу… Лев Толстой! Это о нем с таким уважением и, словно хвастая своим пренебрежительным отношением к попам и к церкви, часто рассказывал отец… В глухие зимние вечера в заброшенном степном хуторе он читал вслух, почти по складам, «Кавказского пленника», рассказы «для народа» — «Чем люди живы», «Два старика», «Как чертенок краюшку выкупал» и «Много ли человеку земли нужно», помещенные в книге для школьного чтения «Новая школа» отрывки из «Детства» и тогда еще таинственного, для моего детского разума непостижимого, как высочайшая горная вершина, романа «Война и мир»…

— Садитесь, дети, — тихо произнесла Софья Степановна.

Мы сели, и в классе опять водворилась тишина.

Софья Степановна спросила:

— Дети, кто слыхал о Льве Толстом или кому читали его рассказы или сказки? Поднимите руки.

Я поднял руку одним из немногих. В классе училось не менее полсотни ребят, и большинство ничего не слыхало о великом писателе.

Софья Степановна спросила меня:

— Что ты знаешь из сочинений Льва Николаевича Толстого?

— Про Жилина и Костылина… Про сапожника и ангела… Про собаку Милку… Про ключик… Про двух старичков, как они на богомолье шли, — стал я хвастать.

— Ну-ну, — улыбнулась Софья Степановна. — Пожалуй, хватит. Садись.

Я сел, сконфуженный.

Сема Кривошеин и Петя Плахоткин также похвастались тем, что отцы их и старшие братья читали им про льва и собачку, про акулу и мальчика и про то, как «бог правду видит, да не скоро скажет».

— Ну хорошо, дети. Лев Толстой велик не столько этими произведениями, сколько гениальными романами «Война и мир», «Анна Каренина» и «Воскресение»… — сказала Софья Степановна. — Их вы будете читать позже, когда подрастете. А пока мы прочтем с вами несколько маленьких рассказов Льва Николаевича… Сегодня мы посвятим ему весь урок. Я прочитаю вам рассказ из его «Новой азбуки»…

И Софья Степановна, вынув из своей сумки изрядно потертую книжку, стала читать о том, как у богатого купца пропал кошелек с деньгами и что потом произошло… Но не успела она дочитать до конца, как дверь класса отворилась и вошел батюшка Петр Автономов, а за ним чем-то разгневанный и как всегда с красным, разгоряченным: лицом Степан Иванович.

— Софья Степановна, — очень сухо проговорил он, — прекратите свои занятия. Сейчас будет урок закона божьего.