Казачья бурса - Шолохов-Синявский Георгий Филиппович. Страница 35

Отцу очень хотелось продолжить мое образование и, хотя он не был уверен, что сможет при одолевающей нашу семью нужде оплатить правоучение и стоимость учебников еще в течение двух лет (а учебников теперь надо было покупать втрое больше), все же послал меня для знакомства с новым школьным начальством.

Я очень обрадовался, когда увидел в школе нескольких своих прежних соучеников. Но большинства ребят, с которыми я учился во втором и третьем классах, все-таки не было. Для многих способных учеников третьим годом и закончилось образование.

Мы сидели в проветренном, освеженном за время летних каникул, заново оштукатуренном классе и ждали нового заведующего.

Наконец дверь отворилась, и вошел Иван Исаевич, а за ним — Александра Николаевна. Мы не особенно дружно встали, еще не уверенные в том, что это и есть те, кого мы ждали. Меня поразил их необычный, городской, на мой взгляд, прямо-таки барский вид. Мы привыкли видеть всегда небрежно одетого, в измятой, вылинявшей тужурке, Степана Ивановича, иногда являвшегося в класс прямо с работы на пасеке или у себя дома, небритого, часто нетрезвого, в обычной, несвежей сатиновой или ситцевой косоворотке.

Совсем иное впечатление произвели Иван Исаевич и его супруга. При их появлении класс сразу же наполнился незнакомым ароматом духов. Тужурка Ивана Исаевича из дорогого тонкого сукна, с бархатными петлицами и блестящими пуговицами, казалась только что снятой с вешалки первоклассного портного. На ногах блестели начищенные до глянца модные штиблеты. Между отворотами тужурки, опоясанная шелковым пояском, отливала светлой голубизной такая же шелковая русская рубаха. Этот вольный, с некоторым чиновничьим и вместе с тем кокетливо-демократическим лоском, костюм очень соответствовал всему облику Леонова. Широкоплечий, с длинным русацким носом и щетинистыми, росшими врастопырку изжелта-белесыми усами, он был в полном смысле интеллигентом из мужиков. И вместе с тем лицо и руки у Ивана Исаевича были холеные, бело-розовые, по-видимому, знакомые только с душистым мылом, ногти тщательно острижены.

Еще больше «аристократического», барского было в Александре Николаевне. Эту в полном смысле светскую даму, привыкшую к избранному обществу, странно было видеть в нашей бедной школе, и непонятно, по какой причине она попала в наш заплесневелый хутор. Платье ее поразило нас так, будто мы увидели перед собой не обыкновенную учительницу, а графиню. Кружева на груди ее сияли белизной, в ушах зелеными огоньками крупных изумрудов горели серьги, на руках сверкали перстни.

Мы, в большинстве своем одетые во что попало, плохо отмытые после работы в степи, запыленные и загорелые мальчишки, испуганно приникли к партам при виде такого великолепия. Учительница оглядывала наши плохо остриженные, взлохмаченные головы не только презрительно, но и откровенно брезгливо. На ее смуглом некрасивом лице с выпуклыми глазами и капризным тонкогубым ртом было написано: «И эту неумытую, дурно пахнущую деревенщину, а не приличных, чистеньких гимназистов я буду учить! Боже мой! За что такое наказание!».

Я не помню точно, в чем заключалась первая беседа новых учителей с нами. Иван Исаевич говорил мало, держался так, будто знал нас давно и сразу перешел к делу — к приобретению учебников для четвертого класса. Он диктовал нам их названия и цену, а мы записывали в тетрадки. Учебников набралось до десяти. Тут было все, о чем я мечтал: история, география, геометрия, естествознание, этимология, синтаксис, хрестоматия для литературного чтения, учебник по математике…

Я подсчитал их стоимость — что-то около пяти рублей, и меня прохватила дрожь. Десять рублей за правоучение и пять за учебники — где их взять? Что скажут отец и мать? Ведь я уже знал: еще накануне мать, посылая меня в пекарню за хлебом, отдала последние пятнадцать копеек.

Я сидел за партой как в воду опущенный и уже не замечал ни франтовато-народнической внешности Ивана Исаевича, ни аристократически-светского наряда Александры Николаевны.

Прохаживаясь по классу и засунув за шелковый пояс холеную ладонь, Иван Исаевич наставительно говорил:

— Деньги за правоучение и учебники вы должны принести завтра к десяти часам утра. Кто не принесет, будет покупать учебники сам, а это сопряжено с трудностями…

Я возвращался домой, не видя перед собой дороги. И до чего же тоскливо было на сердце! Я был уверен: не видать мне теперь ни истории с географией, ни четвертого класса…

С большим смущением прочитал я отцу список учебников и передал наказ нового заведующего. Мать тут же запричитала:

— Вот! Вот! Довел ты нас до нищеты, сидя в Адабашево, все ждал, пока тебя хохлы вытурят. Не захотел работать на железной дороге, как братья твои. Получал бы жалованье и уже приберег бы на учение единственному сыну. А ты понадеялся на пасеку… Вот она и довела тебя до ручки.

Упреки обрушились на отца. Он сначала молчал и вдруг вскочил, крикнул не своим голосом:

— Цыц! Завела опять канитель со своей железной дорогой!

Отец побледнел, бородка его боевито ощетинилась. Я испугался его грозного окрика и уже готов был отказаться и от учебников и от четвертого класса.

А отец кричал:

— Будет мой сын учиться! Будет! Есть еще добрые люди на свете. Есть! Они выручат!

Напялив на голову картуз, отец выбежал из хаты.

К вечеру он явился, но ничего не сказал матери. Я тоже боялся спрашивать у него о чем-нибудь. Но он сам притянул меня к себе, обнял, тихо сказал:

— Не горюй, сынок. Сходил я в Адабашево. Деньги на учение завтра будут.

Я лег, успокоенный, но, слушая, как шепчутся отец и мать, как она то и дело начинала всхлипывать, долго не мог уснуть. А рано утром, затемно, подкатила ко двору чья-то арба. Два тавричанина — одного я узнал по голосу, это был Прокоп Хрипливый, — погрузили на арбу пять лучших ульев с самыми сильными пчелиными семьями и, не тратя лишних слов, расплатившись с отцом, уехали.

Я слышал, как отец успокаивал мать, но в голосе его сквозили жалость и боль: ведь пчелы для него были тем же, что рабочий скот для земледельца — да что скотина! — они были для него то же самое, что и дети… И он не пожалел их ради меня! К девяти часам я был в школе и сполна уплатил Ивану Исаевичу и за учебники и за правоучение.

Трудная зима

Осень, когда я впервые переступил порог четвертого класса, предстает в моей памяти особенно безотрадной. И это, несмотря на кратковременную радость, охватившую меня в тот день, когда я узнал, что смогу продолжать учиться, когда держал в руках объемистую пачку новеньких учебников с манящими названиями — «География», «История», «Геометрия», «Естествознание», «Хрестоматия»… Эти названия наполняли сердце гордостью. Но очень скоро праздничное настроение уступило будничному, тяготы жизни, одолевавшие нашу семью, ощутимо легли на мои плечи.

Я уже не был так беспечен, как прежде, и видел, как на моих глазах менялся горделиво-вольный облик отца, как он дряхлел и сутулился. Как будто невидимая сила все упорнее прижимала его к земле. Он стал молчаливым и в те дни, когда бывал дома, подолгу сиживал у печки, о чем-то сосредоточенно думал…

Стычки его с матерью участились. Отец отвечал на ее жалобы и укоры без прежней выдержки и снисхождения. Ссоры эти очень угнетали меня, и я часто убегал из дому, позабыв об уроках. Долголетний союз отца и матери разлаживался, утрачивал свой согласный смысл.

Бедность окончательно сразила мать, характер ее портился, становился непереносимым. Но сердце мое больно сжималось от жалости к ней, когда я видел ее, надломленную, преждевременно состарившуюся, ходившую летом босиком, а в холодную осеннюю и зимнюю пору в старых, рваных калошах или изношенных башмаках.

И я впервые задумался, умеет ли отец вести семейный корабль. Но когда он приносил после двухнедельной работы у Маркиана Бондарева или у какого-нибудь армянина скудный заработок — оклунок муки, четвертную бутыль подсолнечного масла или трехрублевую бумажку, в нашей кухоньке словно становилось светлее. Маленькие сестры начинали резвиться и прыгать. Мать переставала ворчать и принималась за стряпню. Отец, измученный, усталый, с заметно посеревшей бородкой, усаживался на свое любимое место у печки и глубоко задумывался. О чем он думал? Какие мысли теснились в его голове? Воспаленные от пыли глаза его были устремлены в одну точку. Казалось, он решал про себя непереносимо трудную задачу и никак не мог решить ее.