Иван Тигров (рассказы) - Богданов Николай Владимирович. Страница 15
Ой, как же они взволновались, когда собрались этот ячмень съесть. Нельзя же так сразу. Сжевать, и всё. Дикость какая! Ячменные зёрна вначале поджарили, потом смололи на кофейной мельнице и целую неделю заваривали и пили как кофе!
Что же это за прелесть, когда пьёшь не пустой кипяток, а заваренный хоть чем-нибудь!
Но это всё в прошлом, это было ещё тогда, когда Алик сам сбегал и сам поднимался по лестнице. И даже тогда, когда его стала вносить мама. А потом она сказала: «У меня нет сил поднять тебя». И Алёша перестал выходить на улицу. Вот тогда пришлось сдать горн другому пионеру.
«Тра-та-та! Та-та!» Горнист всё ещё ходит, трубит. Пионерская побудка доносится в разбитые окна.
«Горнист жив, и я буду жить!»
Алёша готов встать и сесть за стол завтракать. Там на тарелке, накрытой чистой салфеткой, лежит ломтик хлеба, уже натёртый чесноком. Мама убирает оставшиеся дольки, смешная, не верит в его силу воли!
Чудачка, он же знает, где спрятан чеснок, и может достать в любую минуту. Но он стойкий, никогда не съест свою порцию хлеба просто так, не проглотит жадно кусками, а сделает всё, как велит мама. Нальёт горячего чаю из термоса, оставшегося в память от папы. Добавит туда одну чайную ложку, одну, вареньевой воды. Есть у них такая. Они налили воду в старую банку от варенья, которую забыли когда-то вымыть, и получился душистый, пахнущий клубникой настой. Вот если его влить в кипяток одну лишь чайную ложечку, это уже будет не просто кипяток, а чай с клубничным вареньем!
Всё это Алёша представил себе и опять чуть не улыбнулся, но вспомнил, что от улыбки у него трескаются и кровоточат губы, и сдержался.
Вставать было нужно, но так не хотелось, угревшись под одеялом и шубами, лежал бы и лежал весь день, но у него есть священная обязанность — заготовка дров. До прихода мамы он должен заправить печку. Это их праздник — затопить и смотреть, как играет пламя. Усевшись рядышком, подставлять огню руки, лица, мечтать о весеннем солнце.
С напряжением всех сил Алёша выбрался из-под шуб и одеял и стал завтракать. Медленно-медленно жевал тоненький ломтик хлеба, пахнувший копчёной колбасой, запивая чаем.
Потом стал трудиться. Это необходимо: без труда человек вянет, как трава без солнца, говорит мама.
Трудиться ему очень трудно. И, хотя топор не тяжёл, рубка дров даётся нелегко. Мама приносит обломки старинных стульев, кресел, кроватей из разбомблённых домов.
Горят они здорово, с треском, но крепки, как железные. Попотеешь, пока изрубишь.
Этой работы хватило бы до прихода мамы, но Алёша разделяет её на два приёма. Потому что ему нужно ещё позаниматься, выучить уроки. Ленинградские ребята решили не бросать ученья ни за что! «Пусть не думают фашисты, будто они заставят нас вырасти неучами в осаде. Не поддадимся!»
Кто не мог ходить в подвал, где были классы с партами, с чёрной доской, тому уроки задавали на дом. И учительница через день, через два обходила таких ослабевших ребят…
Что-то её давно нет. Но она придёт же когда-нибудь, и Алёше будет чем отчитаться. В последний приход она задала урок на неделю!
Разогрев подмёрзнувшие чернила, Алёша переписывает набело диктант, который он научился сам себе диктовать.
И вдруг его подбрасывает далёкий подземный толчок, почти незаметный. Но он-то знает, что это начинается обстрел. Это ударило тяжёлое орудие, установленное немцами где-то за Пулковскими высотами.
Нарастает тугой свист, от которого из рамы вываливается заткнувшая пролёт окна подушка.
Разрыв позади дома сотрясает стены, жалобно звенят уцелевшие стёкла.
Снова подземный толчок, и снова тугой свист. И ещё и ещё. Снаряды летят вразброс, разрывы справа, слева. Не поймёшь, куда целятся.
— Дураки! Дураки! — сквозь стиснутые зубы ругает фашистских артиллеристов Алёша. — Куда палят? Наши солдаты, пулемёты, пушки — всё на окраинах. В центре города ничего военного нет… Ну и пусть, пусть тратят зря снаряды, дураки!
Вот где-то особенно близко грохнуло. Окна застелило дымом. Хочется посмотреть, что загорелось. Алёша подтягивается на подоконник. Горит дом напротив через улицу, хороший, красивый, с колоннами…
— Дураки! Дураки!
Может быть, потушат? Хочется посмотреть дольше, но снова далёкий подземный толчок, и он сползает с подоконника. От близкого разрыва могут попасть в глаза осколки стекла. А глаза ему пригодятся, чтобы смотреть в оптический прицел винтовки, а не зря глазеть из любопытства. Не имеет он права рисковать глазами будущего снайпера.
Алёша заставляет себя отвернуться к стене, на которой играют тени пожара…
Разрыв где-то далеко… Но следующий может быть и в их доме. Ему становится страшно при мысли, что вернётся мама, а на месте дома — груды развалин… Вдруг доносится звук, от которого сразу теплеет на сердце. Он похож на успокаивающее гуденье пчелиного улья.
— Ура! — шёпотом кричит Алёша, у него что-то сел голос в последние дни. — Ура, пошли штурмовички! Они вам дадут жару!
Штурмовиков еле слышно за дальностью расстояния, но Алёша, закрыв глаза, воображает, как наши лётчики пикируют на фашистскую батарею, ведущую огонь. Как гитлеровские артиллеристы разбегаются и падают побитые…
Когда-то он любил рисовать такие картины цветными карандашами, но теперь сил нет, и он рисует эту картину мысленно. И шепчет:
— И это ещё не всё, вам ещё ночью «подсыплет» за нас за всех «Марат»!
Он знает, что матросы-наблюдатели, живые глаза броненосца, стоящего на Неве, притаившись у ничьей земли, высматривают позиции немецких батарей, замечают и засекают их по выстрелам.
А ночью медленно, тихо разворачивается башня главного калибра «Марата», громадные орудия нацеливаются по указанным точкам и — бамм, бамм! — грохают, грохают. И весь город содрогается от радостного гнева. Ага, достаётся и вам, фашисты! От таких снарядов ни один блиндаж не спасёт. Главный калибр не шутка!
Днём «Марат» притворяется мёртвым. Вчера его беспрерывно бомбили. Эскадрилья за эскадрильей пикировала на линкор и сыпала бомбы, как мусор. Алёша видел их поток простым глазом. На палубе всё кипело, как будто извергались вулканы. Когда корабль окутался чёрным дымом, немцы бросили бомбёжку, решив, что всё кончено.
Но сегодня он что-то очень слаб. И у него не хватает сил, не может он толкнуть дверь и сползает к порогу…
И в это время дверь открывается и к нему навстречу падает мама. Её одежда пахнет морозом и дымом. Её лицо черно от копоти. Пряди волос слиплись. И губы черствы. Но он целует, целует их, хотя ему больно…
И вдруг понимает, что это не его мама… Это чья-то чужая. Хотя у неё такие же ввалившиеся глаза. И из них так же, как у мамы, текут слёзы. И она шепчет те же слова: что мама:
— Ты жив? Ты цел? Зайчонок!
Ему хочется сказать, что она, очевидно, ошиблась подъездом. И он совсем не её «зайчонок». Но чужая мама, схватив его в объятия и усаживая на стул, сама говорит:
— Вижу, занавешено окошко даже днём… значит, никого в живых уже нет. И вдруг смотрю — щёлочка и в неё кто-то смотрит… Ах, как бросилась я вверх по лестнице, откуда и силы взялись! Подумала, а вдруг это мой… А у тебя что, никого не осталось тоже? Ты один? На вот, маленький. Кушай!
И суёт ему в рот что-то липкое.
— Это питательно. Это я своему несла… А его нет. И дома нет, и ничего нет… развалины. Дымятся… А уходила — всё ещё было… и дом и он… Ну, ты кушай, кушай… Да ты что, разучился есть? Давно один? Ослаб совсем… даже шторку не задёрнул… Смотрю — свет горит… И вот я на этот свет… Ты кушай, кушай, ты должен есть, чтобы жить!
Алёша машинально ест. Согревается идущим от неё теплом и засыпает.
Возможно, это ему приснилось… Но, проснувшись ещё раз от звуков горна, Алёша обнаруживает у себя под боком свёрток с едой. От него так необыкновенно пахнет, что Алёша находит его сразу. Развёртывает — и что же там: хлеб, намазанный повидлом! Это так вкусно… И его зубы сами впиваются… Но тут его останавливает мысль: «Это не моё… Здесь какая-то ошибка!»