Один из первых - Богданов Николай Владимирович. Страница 3
Я тоже этим гордился. Вообще я гордился Красной Пресней. Ведь первое восстание против царя подняли в 1905 году рабочие Красной Пресни. И мой отец ещё мальчишкой был ранен на баррикадах — патроны подносил.
— Он у меня идейный, — сказал отец, — с малых лет за коммунизм. Посмотрите на его красный галстук: это ведь символ. Красный цвет — цвет революции, а три конца означают дружбу трёх поколений: коммунистов, комсомольцев и пионеров.
Тётка Настя даже подошла и пощупала красный галстук на моей шее…
Слушали этот рассказ отца немногие, только свои родственники, а к вечеру про пионеров знала уже вся деревенька Лыковка! И как это узналось? Ни газет здесь не было, ни телефонов. А на завалинках старухи только про меня и говорили. Шёл я по улице — пальцами на меня показывали:
— Вот он, пионер-то!
— Смотри-ка, смотри-ка, какой на нём галстук!
— Смена смене идёт!
— Махонький коммунист…
— Мал, да удал, самого Ленина видал!
Да, я видел Ленина. Однажды, когда был совсем маленьким, отец взял меня на первомайскую демонстрацию. Когда вышли на Красную площадь, отец подхватил меня на руки, посадил на плечо, и всё стало видно. Плакаты, знамёна. Глаза разбежались — на что смотреть? И вдруг я увидел — все лица людей повёрнуты к Кремлю. И повернулся лицом к зубчатым башням. И вдруг заметил, что на меня тоже смотрит кто-то с возвышения, увитого красной материей. Смотрит пристально, прищурив глаза, и улыбается, как знакомому. Вгляделся, и сердце забилось — конечно же, это мой знакомый, которого я столько раз видел. Но где? На портретах у себя дома. Я засмеялся от радости, узнав Ленина, и крикнул что есть силы:
— Привет, Ильич!
И он помахал мне в ответ рукой и что-то, наверное, тоже ответил, только нельзя было разобрать, потому что вся площадь радостно загудела. Все радовались, что Ильич поправился после ранения. Враги ведь хотели его убить, целились в сердце, да промахнулись.
Гришкины тайны
Мне очень хотелось поделиться всем этим с ребятами, собрать их вместе. Я не мог жить в одиночку. И как это нехорошо получилось, что поссорился с беднячонком в драных штанах и был выручен кулачонком в жилетке и в сапогах!
Постыдившись сказать отцу о своих промашках, решил поскорей исправить ошибки.
Признаться, рыжий вызывал во мне какое-то отвращение, а солидный паренёк — невольную симпатию.
«Ишь ты какой, тебе подавай бедняка, да ещё покрасивей! Где это сказано, что бедняки должны быть симпатичными? От бедности они и грубы и нечёсаны. Нет у тебя ещё классового чутья. Эх ты, пионер!» — упрекал я себя в несознательности.
И, отыскав рыжего, первый подошёл к нему:
— Гриша, давай мириться!
— Ага-га! — захохотал он. — Напугался моей силы! Давай лапу, коль не врёшь. — И постарался сдавить мои пальцы побольней.
— Дело не в твоей силе, — поморщился я. — Мне кажется, Гриша, ты именно тот парень, который мне нужен. Я хочу открыть тебе тайну.
— Тайну? — Глаза рыжего так и загорелись. — А у меня тоже есть… чего не всем известно.
Он словно хотел вызвать меня поскорей на откровенность этим обещанием.
— Ты против буржуев, Гриша?
— У меня и отец против буржуев. Мы громили их в семнадцатом году. Не веришь, докажу! Пойдём хоть сейчас вот…
И он повёл меня к своему дому, почему-то задами, через огороды, задворками. Вошли мы крадучись, но не в избу, а в хлев, где ноги утопали в сыром навозе, как в трясине. Был полдень. Коровы забрались сюда, в прохладу, от слепней и шумно вздыхали, как живые холмы, лёжа в полумраке хлева.
— Вот, иди сюда, — вёл меня Гришка за руку.
Мы подошли к стене, на которую падал луч света, пробивавшийся сквозь небольшое окошко, в которое выбрасывали на огороды навоз.
Я сделал шаг за ним и остановился. Впереди, тёмные, как нарисованные на иконах, что я видел у тётки Насти, стояли мы с Гришкой, взявшись за руки. Да, я видел себя и его со стороны. Словно разбуженные этим чудом, за нашей спиной стали шумно подниматься коровы. Позади появились рога, морды, хвосты… Мне стало страшно.
— Вот чего у нас, — прошептал Гришка, больно сдавливая мою руку. — Её на двух санях везли из барского дома… В избу никак не влезла, так её в ворота да сюда. Ишь, во всю стену. А с краёв золотая вся… Была буржуйская, а теперь наша вот… — И он, оглянувшись на меня, захихикал, зажимая рот рукой.
Вглядевшись, я понял, что перед нами громадное зеркало, во всю стену хлева.
— И это ещё не всё… Отец не велит… Порку даст. Ну ладно, иди, ещё чего покажу. Лезь.
И мы полезли на сушила.
Сено было уже скормлено скоту, на сушилах пустота. Несколько солнечных лучиков пробивается сквозь щели крыши, и в них, как живая, играет пыль. Под ногами что-то прогибалось и колыхалось, мягкое, тёплое, пушистое. И горбилось холмом. Забравшись повыше, Гришка лёг и покатился кубарем.
— Давай, давай, вот любо так-то!
Я скатился тоже, и мы упали с сушил на объедки сена в хлев. Так несколько раз мы забирались на сушила и скатывались кубарем. И неловко пионеру заниматься такими пустяками, и в то же время я не мог отстать. Это было так таинственно и приятно!
— Во, это только у нас. Другие-то свои разрезали на куски, а отец говорит: пущай полежит, вещь ценная — персидский ковёр из господской гостиной…
Когда мы, вывалявшись в пыли и в паутине, изрядно приустали, Гришка сел ко мне поближе:
— Ну, а у тебя какая тайна?
Да, мне не терпелось с кем-нибудь поделиться своей тайной. Рассказать первому же деревенскому другу, как я не хотел ехать с отцом в деревню, мечтал провести лето в пионерском лагере и чуть не плакал. А потом вожатый сказал: «Поезжай, ты будешь нашим разведчиком».
Вот с какой целью явился я на родину отца в Лыковку. В чемодане у меня был спрятан горн. Правда, не настоящий кавалерийский, а игрушечный, но всё-таки горн…
Внимательно посмотрел в горящие любопытством глаза Гришки, в его раскрытый рот. Но почему-то мне не захотелось делиться с ним самым заветным. Смутили буржуйские богатства. Почему они не отдали их куда-нибудь в клуб? Так сделали рабочие Трёхгорки, отобрав богатства фабриканта Прохорова. Его большущий дом стал клубом. Я там был, видел. И ковры, и зеркала, и картины, и люстры. И все люди ходят, любуются.
Нет, я решительно не мог понять, зачем это Гришкиному отцу держать ковёр на сушилах, зеркало — в хлеву. Даже страшно, когда в нём отражаются рогатые и хвостатые…
— Хорошо, я открою тебе тайну… Только не сейчас, потом. У меня что-то голова болит.
— А, закатался. А я уж думал, тебя не берёт. Так-то все ребята укатываются, кого я на коврище заманиваю! — Гришка самодовольно рассмеялся.
Мне стало стыдно глупой забавы, и я, выбравшись из хлева, удрал домой.
Радостная ошибка
Дома меня встретило новое удивление: у крыльца поджидал меня не кто иной, как кулацкий мальчишка, явившись верхом на шершавом, неказистом коне.
— Эй, товарищ пионер, ты куда это запропастился? С домовыми играл? Ишь, весь в паутине, — засмеялся дядя Никита, и жёсткая борода-метла его затряслась. — Тебя вот Кузьма в ночное приглашает!
Ночное! Какое заманчивое слово! Сколько про него рассказывал отец, сколько раз, перечитывая «Бежин луг», мечтал я попасть в ночное вместе с деревенскими ребятишками! Мог ли я отказаться?
Но, смущённый непонятными тайнами Гришки, я недоверчиво посмотрел на Кузьму.
На парне была домотканая, до пят, свитка, а из-под неё выглядывали те самые сапоги, по которым можно было определить его кулацкое происхождение. На всех плакатах и на картинках в книжках кулаков изображали именно в таких сапогах.
— Ну, садись на дядиного коня да поезжай с соседом в ночное, чего же ты? — сказал отец.
Я замялся.
— Боишься свалиться? — улыбнулся отец. — Ничего, конь не самолёт, не убьёшься. Я много раз падал и только крепче становился.
— Не в этом дело. Неудобно мне с ним — ведь я пионер, а он кулачонок… — шепнул я отцу на ухо.