Книжная лавка близ площади Этуаль. Сироты квартала Бельвилль - Кальма Н.. Страница 71
— Во-первых, не думаю, а знаю. Я еще в четверг прознал, что в субботу в ресторане будет офицерский вечер. Они даже оркестр какой-то свой выписали. Конечно, сказал про это нашим. Лиза и Коля меж собой переглянулись, ничего не гукнули даже. А я еще до того у Коли ракетницу видел. Спросил, где взял, а Коля меня — за чуб: «Будешь много знать, скоро состаришься». И пошел за перегородку чего-то там стряпать. Он мастер был, Коля-то: и свечи варил, и мыло, и ваксу, и что хочешь мог руками поделать. Только в тот раз он не мыло и не свечи делал, а что-то другое. Целую ночь не ложился. Его даже Маруся спросила, чего он делает, а он сказал: «Фейерверк».
Ну, я тогда и внимания не обратил. С Марусей мы все шутили, она же вовсе глупенькая была. Потом, когда уже бомба попала прямехонько в ресторан и всех немцев там уничтожила, стали говорить, что кто-то пустил ракету, чтоб показать нашему летчику, куда бомбить. Тогда и я все понял. Понял, почему у Лизы и Коли такое настроение сделалось хорошее, почему в воскресенье они поздравляли друг друга.
Саша вдруг замолчал, отвернулся. Стало слышно, как потрескивает, остывая, Таисина железная печурка.
— Ну? — вымолвил наконец Даня.— Ну?
Саша вскинул на него глаза.
— Все, — сказал он сухо.— В среду утром за ними пришли. Два гестаповца и два полицая. Меня дома не было, я с ящиком опять на Октябрьскую пошел. Вернулся — тетя Муся без памяти и без языка лежит (они ее стукнули за то, что Колю не давала взять), а Маруся в Лизином шарфике вальс исполняет.
16. ПИСЬМА, ЗАРЫТЫЕ ПОД СИРЕНЬЮ
Снова пустырь, заваленный таким же битым кирпичом, снова лопухи. Только улица уже другая — Панянка. Она идет параллельно Советской, и с нее тоже хорошо виден Крестовоздвиженский монастырь. Поздний вечер. В зеленоватом небе холодно блестит луна, серебрит листья сирени.
— Копай здесь,— показывает Саша.— Я тогда под сиренью все зарыл. Большое дерево снарядом беспременно снесло бы или сами его спалили бы, а куст — кому он нужен?
— Может, отложим, Даня, до завтра? — Это спрашивает, но неуверенно Сергей Данилович. Нет, не проходит тяжкая, все тело сковывающая усталость Клонится, клонится долу серебряная голова. Видно, оставаться теперь этой усталости в нем до самого конца. А может, кажется Сергею Даниловичу, что раскапывают они дорогую могилу?
Даня мотает головой: он одержимый.
— Нет, нет, папа! Надо сейчас.
Саша прихватил от Тайсы лопату. В тишине засыпающей улицы лопата громко, слишком громко скребет по кирпичу. У, сколько его, целые горы! Не верится, что еще совсем недавно здесь, в пяти шагах, стоял домик Валашни-ковых и при нем — сиреневый садишко.
Они торопятся. Сергей Данилович и Саша руками помогают оттаскивать кирпичи от сиреневого куста. Вот показалась земля.
— Я все в клеенку, в клеенку завернул. Со стола клеенку взял и завернул,—бормочет Саша. Его бьет дрожь. Слышно, как постукивают зубы.— Вот здесь, здесь, ближе к стволу, копать надо.
Даня сбрасывает рубашку. В лунном свете у него бледно-голубое лицо, резко перечеркнутое бровями. Слышно, как он тяжело дышит. Позванивает, поблескивает лопата, растет яма под сиреневым кустом, растет земляной холм рядом.
— Постойте! Давайте теперь я руками.— Саша лезет под куст, шарит в чуть припотевшей, еще теплой земле. Шарит так долго, что у Дани заходится сердце.
— Что? Нету? — шепчет он.
Саша не отвечает. Возится.
— Есть! — вдруг говорит он глухо и вылезает из-под куста. В руках у него небольшой тугой пакет, перевязанный проволокой.—Целый. Только земля набилась.—Он начинает стряхивать с пакета налипшую землю, но Даня не дает. Выхватывает пакет у него из рук.
— Дай мне! И пошли! Скорей пошли! — отрывисто говорит он. Это — как приказ.
И ни отец, ни мальчик не смеют его ослушаться.
* * *
Вот он, небрежный, рассеянный, летящий какой-то почерк, за который ей так часто доставалось в школе! Вот они, чуть отсыревшие в клеенке самые разные, невесть откуда набранные листки — то тетрадные, то телеграфные бланки, то счета, то вывернутые наизнанку и разглаженные старые конверты (видно, не хватало бумаги), густогусто исписанные кругом.
Даня читал, скорчившись на койке Таисиной сестры. Колени к подбородку, в руке — военный фонарик (электричества у Таисы еще не было, а керосин — на исходе).
Пальцы, сжимавшие фонарик, давно онемели, затекло все тело — он не замечал. Читал и снова возвращался к первым письмам. Вдруг впивался глазами в одну какую-нибудь букву или слово и застывал на нем и не в силах был перевести взгляд на следующее. А внутри, уж с первой же прочитанной строки все ныло, горело, звало: «Лиза, Лиза, я здесь! Я вернулся! Я с тобой. Лиза, девочка, ты не могла уйти!»
На соседней койке очень тихо лежал отец. Даня уже давно отдал ему те листки, где говорилось о смерти матери. Смерть! Потеря, уход из жизни. Нет, не те слова. Наверно, и отец так же звал, так же молил вернуться свою Дусю и не мог поверить, что ее больше нет. И такая же горькая, безысходная любовь разрывала ему сердце. И еще — боль за сына, боль за девочку, которую он давно считал своей дочерью.
Но и поглощенные своим горем, отец и сын часто взглядывали в тот угол комнаты, где, на составленных стульях, крепко и счастливо спал под шинелью Сергея Даниловича Лизин хлопчик.
Предстояло его растить, беречь, делать человеком.
СИРОТЫ КВАРТАЛА БЕЛЬВИЛЛЬ
1. ПИСЬМА
— Ага, опять из тюрьмы Фрэн, так я и знала! Этот подонок опять что-нибудь требует у своей женушки.— Желтая Коза, консьержка Вальтэй, которую под этой кличкой знали по улицам Кримэ и Муяаи, небрежно бросила письмо на стол привратницкой — Не стану из-за этого типа подыматься на четвертый, пускай Сими Назер сама заберет письмо, когда вернется из своей парикмахерской, или пошлет ту шальную девчонку, которую поселила у себя...— И, решив так, Желтая Коза принялась за прерванное рукоделие — скатерть, которую она вышивала крестом.
Письмо же было срочное или, во всяком случае, предполагало срочную доставку.
Вот что в нем было:
«Сими! Это письмишко тебе доставит один здешний парень. Надо, чтоб оно не попало в руки шпиков. Я веду себя о’кей, и меня, возможно, выпустят немного раньше — уже в конце месяца. Вызови Жюля и скажи ему, чтоб он был готов. Он знает, что надо делать. Кроме того, когда я дам знать, пускай он приедет за мной и по дороге захватит тебя. Привези мою замшевую куртку, светлые туфли и рубашку понаряднее — пусть эти свиньи увидят меня не в таком жалком виде, как здесь. И не поскупись на жратву: я так соскучился по человеческой еде! А лучше всего пойдем сразу в хороший ресторан, отметим встречу. До скорого, девчурка! Твой Ги».
Письмо это разминулось с другим, отправленным накануне в ту же тюрьму Фрэн.
«Мой драгоценный, мой единственный! Наверное, и это письмо, как всегда, будут читать ваши тюремные флики, но пусть знают: мне наплевать на них, пусть проверяют, тем более что ты скоро выйдешь на волю и избавишься от них. Скоро, скоро я увижу тебя, прижмусь, буду гладить твои родные волосы, твои щеки... Ги, чем ближе час твоего освобождения, тем невыносимее тянется для меня время.
Ты только не сердись и не бранись, Ги, я должна написать тебе одну вещь, предупредить. Видишь ли, мне было так скучно, так грустно жить без тебя, ведь я все время одна. Приду из парикмахерской, а квартирка наша такая пустая, такая холодная... Словом, я взяла одну девочку (только не бесись, прошу тебя). Ее зовут Клоди Ниер, и ты, наверное, помнишь тот огромный дом, который строится против парка Бют-Шомон. Отец Клоди работал на этой стройке каменщиком, упал с лесов и разбился насмерть. Матери девочка тоже не знала — она умерла, когда Клоди была еще крошкой. Теперь ей тринадцатый год, она очень смышленая, быстрая, много мне помогает, а с виду точь-в-точь бездомный котенок — рыженькая, зеленоглазая, тощая. Когда отец погиб, все в нашем квартале ее жалели, подкармливали, но брать насовсем никто не хотел: сам знаешь, у всех свои семьи, свои дети. Ее уже совсем было инспекция забрала в приемник, но мне вдру! так стало жаль девочку, что я взяла ее к себе. Ты только не бранись, Ги, она ест совсем мало, а я тут делаю одну мазь для выведения волос, и похоже, мазь хорошо пойдет у клиенток. Клоди мне теперь как младшая сестренка и так ко мне привязалась — ужас».