Ноктюрн пустоты. Глоток Солнца(изд.1982) - Велтистов Евгений Серафимович. Страница 59

А как узнать, что будет со мной?

Раньше гадали по звездам. Но ведь это предрассудок: звезды молчат.

6

Мы не влетели в окно, а вошли в парадную дверь больницы и поднялись в комнату Карички. По дороге Рыж обличал себя:

— Мы рассуждали ошибочно. Ну, когда мама спрашивает: куда я иду, а я говорю: никуда. Ведь я просто не знаю своей цели — и все.

— Правильно, Рыж.

— А утром, когда ты позвал, я знал цель. — Рыж порозовел от признания.

Я обнял его за плечи.

— Рыж, — сказал я серьезно, — я помню всегда: ты выручишь в трудную минуту.

— Чего ж тут трудного?

— Понимаешь, я боялся, что Каричка серьезно больна, и потому спешил.

Нет, не те слова! Как невозможно иногда сказать точно! Даже Рыжу, верному, понимающему Рыжу, не смог бы я объяснить, что боялся увидеть равнодушное лицо. Как тогда, в Студгородке, когда смертельно бледный принц датский посмотрел на меня в упор и отвернулся. Что было с Каричкой? Захватила ее всю острая боль Гамлета? Или сковал леденящий свет грязно-белого пятна, подкравшегося в темноте?

…Я вспомнил, как на Совете все вдруг умолкли, посерьезнели, едва стала говорить Мария Тауш. Она провела на лунной станции много лет, узнала полное одиночество — вдали от всех. Можно только молчать, когда видишь такое лицо, красивое и почти прозрачное, а потом улететь на Марс, найти там жесткую губку с колючками — цветок по марсианским понятиям, — назвать этот цветок «маритауш». Так было. Но лучше б не было. Трудно смотреть в такие глаза.

Мы торжественно вошли в дверь, и я уже не боялся увидеть равнодушное лицо. Каричка причесывалась у окна.

— Я сейчас, — сказала она.

У ее ног стоял глиняный кувшин с цветами. Таких цветов я никогда не видел: каждую ветку венчал пушистый белый шар, слепленный из тысячи колокольчиков: горшок словно кипел, выдувая молочную шапку пены.

— Что это? — спросили мы с Рыжем одновременно.

— Это? — Каричка пожала плечом. — Сирень… Но глаза ее хитро блеснули.

— Я сама ахнула, когда увидела, — призналась Каричка. — Это принес Ипатий Нилович. Который прогнал вас.

— Белый халат? — удивился я, а Рыж только свистнул.

— Ага. У него на крыше сад.

— Эх, Рыж, не догадались мы подняться выше!

— Хватит вам летать, — серьезно сказала Каричка. — Только падаете да разбиваетесь.

— У меня нет ни одного синяка!

— Точно, я видел, — подтвердил Рыж. А она вдруг села и вздохнула:

— Я плохая колдунья, Март.

Глаза ее стали печальными. И я принялся убеждать, что все шло хорошо и я обязательно пришел был первым, если б не это проклятое облако. Рыж тоже разгорячился, уселся верхом на стуле и, перебивая нас, показывал, как я летел. Он был сразу и гравилетом, и мною, и Сингаевским, и облаком, и самим собою — болельщиком и моим спасителем. Я впервые слышал, как в суматохе вскочил он в санитарный гравилет и даже держал конец сетки, когда спасатели вылавливали меня из невесомости.

Я и Рыж веселились, а Каричка сидела молча на постели, уперев подбородок в поднятые колени. Тогда, пошептавшись, мы объявили Каричке, что сейчас изобразим, как мы откроем секрет облака.

Я объявил:

— На ковре знаменитые клоуны — Студент и Ежик. Это наша обычная забава. Я, конечно, всезнающий Студент, а Рыж — тот наивный Ежик, который слушается моих глупых советов. Ковер у нас под ногами, парик Ежику не нужен, он и так светится; я мажу щеки белым порошком и сворачиваю из салфетки колпак.

Каричка садится поудобнее. Можно начинать.

Ежик шумно сопит и деловито лезет под кровать.

— Что ты ищешь, Ежик? — спрашиваю я.

— Палку.

— Ты хочешь сыграть нам марш?

— Нет, я хочу драться.

— Прекрасная мысль! Но с кем?

— С облаком, — решительно заявляет Ежик, становясь рядом со мной и показывая, как свирепо он будет драться.

— Это глупо, — говорю я. — С облаком драться нельзя. Вот что: тебе нужна ложка.

— Почему ложка? — хлопает ресницами Ежик.

Я говорю, что вся современная физика не может объяснить строение облака, но я-то знаю, почему оно белое и что скрыто у него внутри.

Ежик вытаращил глаза: он готов мчаться за ложкой.

— Там — в середине — мороженое!

— Мороженое?! — просиял Ежик. — Но зачем?

— Чтоб его есть!

Каричка хохочет, а мы дурачимся, и я очень рад, что в ее глазах завертелись золотые ободки. Потом Рыж выскакивает за дверь и долго не возвращается.

— Твои уже знают? — спросила Каричка.

— Наверно. Вот получил сегодня. — Я вынул телеграмму, прочитал: — «Атмосфера создана. Свободное дыхание. Если согласен прилететь — сообщи…»

Далее следовали родительские наставления, тревожные расспросы, поцелуи, которые я оглашать не стал.

— Свободное дыхание… Хорошо сказано!

— Ну и что?

— Март, как тебе не стыдно… — Она не договорила. Поняла. Строго посмотрела мне в глаза. — Не поедешь, да?

— Да.

Она знала, как долго ждал я эту телеграмму, и, кажется, расстроилась за меня, даже покачала головой.

— Не могу, Каричка. После этого — не могу. Ты хочешь, чтоб Аксель назвал меня дезертиром?

— Когда вы едете?

— Завтра.

— А куда?

— Не знаю.

— Только не падай больше. Говорят, я свалилась всего-навсего с помоста, а вот лежу здесь. Кажется, на репетиции. Не помню.

— Ну, это чепуха. Завтра выйдешь.

Я сказал беспечно, а сам весь налился внезапной злостью. Был готов вскочить и поймать облако хоть голыми руками. Только тогда открою ей правду.

В дверях замаячил белый халат. Он ничего не говорил, но выразительно покашливал. Рыж кривлялся за его спиной.

— Март, — Каричка поманила меня пальцем, — я буду колдуньей, — сказала она на ухо. — Не такой растяпой, а настоящей… Я подарю тебе песню.

Я ушел счастливый, полный решимости расправиться со всеми бедами.

Не помню, что привело меня с Рыжем в космопорт. Было свободное время. Аксель по телефону буркнул: «Отдыхай перед дорогой», — и, кроме того, я размечтался о Марсе, а Рыж, видя, что я иду погруженный в свои мысли, деликатно молчал и плелся следом. Надо же, думал я, сколько лет люди сажали там кусты, и травы, и мхи, выводили стойкие, цепкие растения, которые находят под песком лед, и заводы-автоматы прилежно, год за годом выпускали кислород, и росла, поднималась живительная атмосфера; и вот, когда планета стала воздушной, теплой, почти домашней — я не могу туда лететь! Завтра или через месяц марсиане сорвут с городов прозрачные купола и, вдохнув полной грудью, в первую минуту, может, и не поверят в свою свободу. Что не надо больше бить тревогу, когда шальной метеор расколет купол. Что можно выходить за черту города без скафандра. Что нет больше разреженной атмосферы, и удушья, и сонливого беспамятства.

Будет праздник. Прилетят гости с Земли, и с Луны, и с космических станций. И хозяева закатят им пир на весь Марс. Я вижу, как с бокалом в руке, красивый, громадный, стоит мой отец, как смущенно и гордо смотрит на него мать, и глаза ее сверкают. Пусть лучше опоздает моя телеграмма, лишь бы было так, лишь бы не расстроил их мой отказ лететь на Марс.

Долго мы с Рыжем сочиняли послание. Я не привык кривить душой, не мог придумать выдающиеся слова. Когда только переписываешься, то, кроме «целую, обнимаю, крепко жму руку», ничего больше не изобретешь. Причем под словом «видишь» я подразумеваю живое общение, а не телесеансы раз в месяц, когда тебе дана минута и ты не знаешь, что сказать. Ты стоишь, и мямлишь, и хлопаешь ресницами, а потом ждешь целых пять минут, пока твои слова и твоя физиономия несутся через пустой космос туда, к Марсу, и вот наконец после треска и вспышек на экране — расплывчатое мамино лицо; не успеешь как следует его рассмотреть — и все, прошла мамина минута; и ты думаешь: хорошо, что они не в соседней галактике, а то пришлось бы ждать ответ сто, или пятьсот, или тысячу лет… Вот почему я просто поздравил родителей с победой над природой Марса; заодно вкратце сообщил свои планы.