Миколка-паровоз (сборник) - Лыньков Михась. Страница 10

Ничего не нашли жандармы, но все равно арестовали отца и увели. А за что, за какие такие дела? Украл что-нибудь Миколкин отец, убил кого? Да никогда ничего дурного не делал он и не помышлял. А вот взяли и в тюрьму посадили, как вора последнего.

И уже на следующее утро заявился тот самый станционный жандарм. Распахнув настежь двери, скомандовал:

— А ну, выметайтесь из вагона, чтоб и духу вашего тут не было!

Мать сперва ничего не поняла, спросила только:

— Как так — выметайтесь?

— А так! — осклабился жандарм и, схватив с гвоздя дедово пальтишко, швырнул на рельсы.

— А где же нам теперь жить? — снова спросила Миколкина мать, не понимая, почему жандарм выгоняет их из домика на колесах.

Ничего не сказал в ответ жандарм, а только принялся выбрасывать за порог нехитрый скарб Миколкиной семьи.

Миколка-паровоз (сборник) - i_006.png

Дед схватил было табуретку — и к жандарму, да Миколка тотчас повис у него на руке:

— Не надо, дедушка, не надо! Эта собака и забить еще может тебя…

Заметил Миколка, что кобура с наганом у жандарма расстегнута, видно, на всякий случай.

— Вон, щенок! — схватил жандарм Миколку за шиворот и вытолкнул за двери.

Миколкина мать сидела в углу, словно в забытье. Только слеза за слезой скатывалась у нее по щекам, и повторяла она одни и те же слова:

— Как же нам жить? Что ж это за напасть такая…

— А это уж меня не касается… Мне-то что до того… — посмеивался жандарм и продолжал швырять за порог вещи.

У вагона собрались люди: женщины поселковые, рабочие из депо. Сначала переговаривались между собой потихоньку, грустно покачивали головами, сочувствуя Миколкиной семье. Потом заговорили громче и громче. Вскоре около вагона поднялся шум, послышались угрозы, брань, а некоторые даже пробовали пристыдить жандарма:

— Ты что ж творишь-то, человече? На зиму глядя людей выгоняешь под открытое небо! Нынче их, а завтра, гляди, и за нас примешься?

— Расходитесь, не то и вас всех сейчас арестую, — огрызался жандарм, опечатывая закрытый пустой вагон сургучной печатью.

— Нашли у кого совесть искать! Да разве бывает она у таких собак?! — раздавалось в толпе.

Люди стеной подступали к жандарму, готовые накинуться на него, избить, втоптать в мазутную грязь.

Тогда поднялся дед Астап, который до того сидел на разбитом топчане и тоскливо смотрел на людей. Выступил он вперед и заговорил:

— Оставьте, люди, этого пса цепного. Разве в нем дело?! Ну, не выгонит нас нынче он, так завтра ж их, таких-то, две дюжины привалит сюда, все равно не отступятся… А вы только беды себе наживете… Есть повыше жандармов люди, вот они понимают, в чем правда и справедливость. Те, что выше, они все увидят и все разберут, кто тут прав и кто виноват… А вы, люди, расходитесь лучше по хатам…

Верил еще дед Астап в какую-то высшую справедливость, не совсем еще веру в царя потерял.

— Не может того быть, чтобы он допускал такие порядки, когда человека ни за что ни про что в тюрьму сажают…

Распродав кое-что из пожитков и нацепив медали на грудь, покатил дед Астап к высшему жандармскому начальству хлопотать насчет сына. А вернулся мрачнее тучи, вконец раздосадованный. Сорвал медали свои, швырнул Миколке:

На, внучек, спрячь со своими пуговицами, двумя побрякушками больше будет.

Он достал из кармана бумагу и прочитал Миколкиной матери. Это был приговор Миколкиному отцу. По приказу «императорского величества» осудили его на десять лет каторжных работ.

— «Его императорского величества», — повторял дед Астап, набивал трубку махрой и крепко затягивался дымом. — Погань он, а никакое не величество! А я-то еще надеялся…

И надолго задумался дед.

Жили они теперь в небольшом сарайчике, сложенном из старых шпал. Сарайчик уступил им под жилье знакомый стрелочник. Дед каждое утро направлялся в город на заработки: то дрова пилить да колоть, то еще что сделать. Мать тоже ни от какой работы не отказывалась — мыла полы, стирала белье, подметала дворы у богатых хозяев.

Миколка часто спрашивал, за что же все-таки угнали батю на каторгу. Но никто не мог ему толком объяснить. Одно лишь знал Миколка: отец его — политический преступник. А что оно такое — политический — и какое такое преступление совершил батя, кто его разберет? Разве ж это преступление, что он руководил забастовкой и добивался, чтобы рабочим платили за их труд как следует! Ну что в этом плохого, неужели за это надо людей в остроги бросать, на каторгу гнать?..

Тяжелая пора настала в жизни Миколки. Некому было его даже «заячьим хлебом» угостить. И долго еще, заслышав сквозь сон на утренней зорьке знакомый гудок паровоза, вскакивал Миколка и тормошил мать:

— Вставай, мама, самовар ставь, батя едет с пассажирским…

Но не надо было ставить по ночам самовар, и мать укладывала Миколку.

— Спи, сынок, спи. Далеко еще батин поезд, ой, как далеко…

Дни тянулись за днями — серые, скучные, холодные. Только и радости было, когда навещали знакомые рабочие из депо.

— Не горюйте, — утешали они деда Астапа и Миколкину мать. — Минует лихая беда, будет когда-нибудь и на нашей улице праздник. Не все ж им да им…

Хорошие они люди — батины товарищи: то дровишек раздобудут, то печку в сараишке чугунную поставят. Глядишь — загудит, запоет в ней веселое пламя, и холод не так донимает. Тогда и дед бодрится, начинает шутки шутить с Миколкой.

— Горя бояться, внучек, счастья не видать. Так-то! Доживем и мы с тобой до лучшей доли…

Бодрился, бодрился дед Астап, других утешал, а сам взял да и захворал. Простудился как-то: распарился за пилкой дров, вот и прохватило его. Едва добрел до дому.

Как ни ухаживали за ним Миколка с матерью, ослаб дед окончательно. Притих, приумолк. Раз как-то подозвал к себе:

— Мне, видно, помирать пора настала… Ты смотри у меня, Миколка, мать во всем слушайся, расти да сил набирайся… А ты его к труду приучай. Не было у нас в роду таких, чтобы чужими руками жар загребали. Хлеб своим горбом добываем…

Не сдержался тут Миколка, заплакал. Очень уж страшно было ему разлучаться с самым лучшим своим другом-приятелем, с верным товарищем…

Да не сдал своих позиций на этом свете дед Астап, выдюжил! Здоровых кровей был старик. Поднялся на ноги. Правда, не тот уже был дед, «в строй» не годился, и Миколкины похождения теперь обходились без участия старого Астапа.

А время шло. И вскоре после того как выздоровел дед, стали доходить до Миколкиной семьи слухи один другого удивительнее, один другого интересней. И не откуда-нибудь слухи, а из самого Питера. Вначале смутные, неопределенные. Будто бы волнения начались в народе, и выступает рабочий люд против царя. Поговаривали, что не за горами время, когда будет свобода во всей России, а буржуям придет конец. Буржуям и верным их прислужникам. А вскоре в каждом вагоне уже знали, что началась в Петрограде революция.

Однажды к вечеру в сараишко к Миколке забрел жандарм. Был он почему-то без шашки и без своей красной шапки. И голос у него был совсем не такой. И вид вовсе не воинственный. Зашел в хату, поздоровался и вдруг стал просить Миколкину мать забыть все прежнее: мол, известное дело, мало ли чего в жизни не бывает, разных там неприятностей и огорчений…

Рассердилась мать да и выгнала жандарма прочь:

— Проваливай отсюда, собака! Не скули, кровопийца…

Так и не поняли они, зачем приходил жандарм. Но уже на следующее утро все стало ясно. Проснулся Миколка от громкой перестрелки в городе. Выглянул и не узнал станции. Над зданием вокзала колыхался на ветру огромный красный флаг. На платформе и на путях толпились люди, и все такие веселые, шумные. Жандарма и след простыл, а ведь уж так он мозолил глаза, целыми днями отираясь возле колокола в своей красной шапке. Попряталось куда-то начальство, исчезли и офицеры, которых всегда было видимо-невидимо в проходивших через станцию поездах и эшелонах.

Но больше всего удивило Миколку не это — он смело прошел в тот зал, куда прежде не мог попасть даже вместе с отцом. Никто не задержал его. В зале первого класса почти всю стену занимал пребольшущий портрет царя. Вот этот-то портрет теперь и сдирали рабочие депо. Срывали, как говорится, «с мясом». Уже сброшены были на пол царские ноги в наглянцованных сапогах, мундир с золотым шитьем, и одна только голова под короной, зацепившись за гвозди, все еще болталась на стене. Вот к этой голове сейчас и тянулись багром деповские рабочие.