Жизнь как она есть - Костюковский Борис Александрович. Страница 28
Мы запрягли лошадь (уже и лошади были в лагере) и ночью тронулись в путь. Парни мне подчинялись, не перечили, тем более что не знали дороги и расположения деревни. Проехали наш заброшенный домик… Зашла к подружке Нине, спросила, есть ли поблизости гитлеровцы. Оказалось, есть. Они стояли в имении, которое мы не успели поджечь. Были там и литовцы. Рассказала Нина и такую историю. Когда началось окружение партизан, были собраны все партизанские семьи. Немецкий офицер приказал подразделению литовцев расстрелять их. В самый последний момент офицер-литовец вышел перед строем обреченных на смерть и заявил, что литовцы не будут убивать женщин, стариков и детей. Ни один литовец не выстрелил. Казнь не состоялась. Офицера-литовца расстреляли.
Еще я узнала, что фашистами были зверски изуродованы и убиты наши станьковские девочки Вера Пекарская, Шура Барановская, сестры Вера и Лида Врублевские и мой однофамилец Иван Казей. Много было Казеев в Станькове, очень много, но после войны их убавилось наполовину.
Задание мы выполнили, хотя и не на «сто процентов». У Русецкого, кроме склянки риваноля и двух бинтов, ничего не осталось. Никаких пополнений он давно не получал. Да и откуда было получать!
Сетун и Буцевицкий уверили нас, что как только встанут на ноги, одна у них дорога: обратно в лес, к партизанам.
Аню и Олю мы взяли с собой. Обе они сидели по своим домам в подполах и были рады-радешеньки своему избавлению и тому, что их не забыли.
Заходила я и к своей бабе Мариле. Она не только не ругалась, а плакала и просила меня остаться: я шла по ее хате, держась за стены. Ребят она накормила, а я есть не могла — так мне стало не по себе. Ноги не болели, я их по-прежнему не чувствовала, но была слабость и кружилась голова.
Я легла в сани, никому ничего не сказав. Мне совсем стало худо.
В лагере Аня и Оля спрыгнули с саней и помчались в землянку. А я сижу в санях и не могу двинуться. В буквальном смысле на четвереньках доползла до землянки, толкнула рукой дверь… и все исчезло в мраке и звоне…
Очнулась на руках у Бронислава Татарицкого.
Коллективно мерили мне температуру (Маршал со своей командой добыл и привез ящик немецких медикаментов, но никто и понятия не имел, что это за лекарства. Не было там ни бинтов, ни ваты, но зато отыскался термометр). Температура у меня оказалась высокой — около сорока. Напоили чаем с малиной (благо ее полно в лесу, да и про запас партизаны сушили), уложили на сено, и я уснула совсем спокойно — дома же!
На следующий день проснулась как ни в чем не бывало — здоровая. Снова чистила картошку, девчата с Геней варили какую-то похлебку.
Под вечер пришла разведка из штаба отряда. Вот уж радости было!
А ночью на лошадях уезжали с разведкой все, кто мог. Уезжал и Марат. Я кутала его шею, подвязывала поудобнее косынку на больной руке. Он стеснялся, оглядывался по сторонам — не смотрят ли на нас, но не сердился, приговаривая:
— Что ты, Адок, кутаешь меня, как маленького… Господи, я чувствовала себя такой взрослой, такой умудренной опытом, словно это вовсе и не я, а мама снаряжает Маратика в путь-дорогу! Я наставляла его не ехать на запятках саней-возка, как он собирался: разве удержишься одной рукой, на ухабе занесет возок, ударит об дерево — убьет. Попросила девчат потесниться и дать ему место.
Я оставалась в лагере с ребятами Маршала.
Он уговаривал меня уехать вместе с разведкой, но я стояла на своем: надо отправить больных и раненых, а мне не к спеху, все вместе уедем со следующей разведкой.
Дня через два-три я снова упала и больше уже не поднималась.
Я лежала на земляном полу на ворохе соломы. Дней пять или шесть за мной ухаживали, как няньки, Бронислав Татарицкий и Володя Тобияш. Добрались в лагерь еще несколько обмороженных, но одни из них кое-как передвигались, другие прыгали хоть на одной ноге, а я теперь даже ползать не могла. Вот когда невыносимо стали болеть ноги! Володя и Бронислав, видя, как я корчусь и мотаю по соломе головой, решили снять с меня валенки. Но боль адская — начнут тащить валенки, а я ору.
В это время к нам в землянку пришел Виктор Путята — радист из группы Ильича.
(Неподалеку от нашего лагеря базировалась группа армейской разведки Михаила Ильича Минакова, та, которая в составе группы «Джек» позже — в 1944–1945 годах — так героически действовала в Восточной Пруссии. Об этом написал книгу Овидий Горчаков, и по его же сценарию поставлен кинофильм «Вызываем огонь на себя». Радист Виктор погиб именно там, в Восточной Пруссии.)
То, что не удалось Брониславу и Володе, почему-то получилось у Виктора: он смотрел мне неотрывно в глаза, легонько тянул за валенок и уговаривал словно маленькую:
— А ты о другом думай! Вот увидишь, больно не будет. Ну разве больно? Давай отдохнем, давай сделаем перекур! Слышь, хлопец, дай ей закурить. Во-о-от, по-о-шли! Вот и все.
Действительно, валенок стянули, затем и другой. Сняли чулки. На том месте, где мы с Ниной оборвали с волдырей кожу, широкой полосой вокруг ног шла глубокая рана. Стопы совсем почти черные и уже немного ссохшиеся. И это были мои ноги!
Перевязать нечем, скудные наши запасы я сама же истратила на других раненых и обмороженных. Виктор сбегал в свою группу, принес бинт, немного ваты и марганцовки в порошке. Развели густой раствор, промыли им раны и перевязали.
Скоро пришла новая разведка из отряда. Укутали меня в полушубок, в чей-то теплый платок, запеленали, чем могли, мои ноги, и мой земляк, здоровенный и очень славный парень — Миша Кривицкий — бережно поднял меня на руки, вынес из землянки и уложил на сани с сеном.
Ехали мы долго. Кажется, одну ночь и часть дня. Ночью часто останавливались в деревнях. В одной из них у меня уже появилась под головой подушка и на ногах старое ватное одеяло. Я то теряла сознание, то снова приходила в себя. На остановках очень трудно было вносить меня в дом, а потом снова нести в сани.
Нужно было поднимать меня ровно, не нарушая положения ног. Ребята, милые неуклюжие ребята, делали все, что могли, чтобы не причинить мне боли, но у них плохо получалось.
Потом кто-то незнакомый мне, в длинном черном тулупе, по-хозяйски отстранил ребят, один взял меня на руки, приказав ребятам придерживать ноги, осторожно вынес меня из дому. По его распоряжению Костя Бондаревич сбегал в соседнюю избу, принес оттуда полмешка овечьей шерсти и укутал мои ноги.
Днем мы ехали уже по Копыльскому району, где базировалось много партизан. Нас встречали высланные вперед дозоры.
В деревне Песочное размещался штаб ворошиловской бригады, в которую и влился наш отряд. Меня внесли в дом, положили на деревянную кровать.
И начали сплошным потоком навещать меня партизаны. А стояло там, ни мало ни много, две или три бригады — уйма народу!
Очень скоро пришел Иван Максимович Дяченко, начальник медслужбы ворошиловцев, разбинтовал мои ноги, посмотрел, покачал головой.
— Нужно немедленно ампутировать, — сказал он, сердито нахмурив и без того грозные, нависшие над глазами брови.
— Что? Что это — ампутировать? — закричала я.
— Отнять, дорогая, ноги, чтобы ты жила.
— Не да-ам! Не хоч-чу!..
— Кто хочет, — спокойно сказал Дяченко, вставая, — никто не хочет. А надо. — Он ушел, даже не взглянув на меня.
Возле кровати стояли мой дядя Николай и Марат.
У Николая катились по лицу слезы, а человек он был не слабый.
Марат хмурил свой большой белый лоб, жмурился, как от солнца, и все повторял, держа меня за руку:
— Адок… Адок…
У меня не было слез, меня даже раздражали слезы Николая. Была отчаянная решимость: чтобы я дала отрезать свои ноги? Да никогда в жизни! Любая бабка в деревне вылечит мне их. Дура я, дура, не осталась у бабы Марили или у дяди Саши с тетей Надей, уж они-то заживили бы мне раны травами.
— Ну что ты, Николай, разревелся? — прикрикнула я. — Не дам я резать ноги.
— А помрешь?
— Не помру. Еще других переживу.
Я говорила это не просто так, а свято верила в свои слова.