Жизнь как она есть - Костюковский Борис Александрович. Страница 35

— Не такая уж страшная, — успокаивала меня Серафима Васильевна (в подкрепление была приглашена Галина Филадельфовна, которую я слушалась почему-то немного больше), — ее мы будем делать под местным наркозом.

И хотя «не такая страшная» и «под местным», я все же немного орала. Явно изменяло мне мое терпение, изнежили меня здесь, что ли…

Снова были прежние «прелести», да еще от морфия болела голова. А боль в ноге… Позже, в других госпиталях, я смеялась и пела после операций. Чем больше болит, тем громче пою. Помогало.

Хорошо помню необыкновенно радостное сообщение Совинформбюро. В палате был репродуктор, и я затаив дыхание слушала мужественный голос Левитана, возвестивший об освобождении нашими войсками Орла и Белгорода. Ничто так не помогало жить, забывать о всех своих бедах, надеяться на лучшее будущее, как радостные вести с фронта. Узнают ли об этом сразу там, в станьковском лесу, Марат, Саша Райкович и все мои товарищи из бригады?

Сначала меня эвакуировали в Москву. Меня отправили с документами для определения в Институт протезирования и ортопедии. Но в Москве всех заново «пересортировала» целая комиссия врачей, и мне выправили документы в эвакогоспиталь, так как рана еще не зажила.

Москва превратилась в перевалочную базу, через которую эвакуировали в глубокий тыл.

Прожили мы там двое суток. На третьи прямо к воротам пакгауза подали санпоезд. Его быстро загрузили. Видно здесь все это было не в новинку, хорошо отлажено.

Меня поместили у окна на верхней боковой полке подо мной лежал слепой, напротив в купе — молодые ребята с тяжелыми ранениями в грудь и в брюшную полость. Было несколько «ручных». Этим я писала письма родным и близким, слепому, все время сворачивала папиросы из махорки, прикуривала и подавала вниз.

Комиссар санпоезда поручил мне читать вслух газеты.

— Будешь политинформатором в вагоне, — сказал он.

Что ж, это было мне не в тягость. Однажды я вычитала в одной из газет об убийстве белорусскими партизанами гебитс-комиссара Белоруссии Вильгельма Кубэ, гитлеровского ставленника и палача. Фамилии героев не указывались Я и радовалась, и мне было грустно немного: там вовсю воюют, а я…

Физически я почти не страдала: левая нога зажила, а рана и свищ на правой не беспокоили. Перевязки делали регулярно.

Зато меня все больше и больше начинало мучить сознание своей бесполезности. Подолгу я задумывалась над будущим: как я буду ходить? Смогу ли я ходить на протезах и как буду ходить, если смогу? Меня некоторые утешали: ведь ноги у меня были ампутированы до колен. «Вот когда выше — это дело дрянь», — говорили мне. И все же, чем я стану заниматься? За плечами всего восемь классов и никакой профессии. «Умею работать руками, все умею делать, — думала я, — пойду учиться на повара или в швейную мастерскую».

О большем я и не мечтала. Для меня главным было начать двигаться самостоятельно, а там найдется выход. Очень хотелось учиться.

А затаенно, где-то в глубине души, прятала мечту научиться хорошо ходить, снова вернуться в партизанский отряд и пойти в конную разведку рядом с Маратом и Сашей Райковичем. Сколько «неоплаченных счетов» оставалось у меня к фашистам за все, за все: и за маму, и за мои скитания в Минске, за Колю Комалова и Ивана Андреевича Домарева, за муки, голод, за убитых друзей, за сожженные села и расстрелянных женщин и детей, которых я видела собственными глазами в Литавце…

Еще до войны я всегда хотела куда-нибудь ехать, но мало где была, только в Минске. И эта большая дорога — чуть ли не через всю страну — радовала меня новизной: я вглядывалась в города, вокзалы, людей, леса и реки — всюду была жизнь, сосредоточенность. Даже из окна вагона я могла это наблюдать.

Ехали мы долго, суток двенадцать или тринадцать, подолгу простаивая на станциях и разъездах. Постепенно менялась природа: Урал… Сибирь… И вот, наконец, Иркутск.

Помню в госпитале этого старинного сибирского города всех нянечек, медсестер, врачей и теперь еще продолжаю восхищаться их терпением и вниманием. Непонятно было, когда эти люди отдыхали и отдыхали ли вообще.

Я старалась никому не надоедать, никогда ни на что не претендовала.

Взбунтовалась я только однажды, когда мне принесли протезы, — истерически плакала и не хотела их надевать. Это были учебные, а они топорны, грубы, просто безобразны.

Как меня ни уговаривали, я долго отказывалась встать на них.

И еще был случай: подралась с одним молоденьким раненым сержантом. «Подралась» — не совсем точно, просто я его отлупила, а он меня и пальцем не тронул. А случилось это так. При госпитале стал работать учебно-курсовой комбинат. Я начала посещать курсы бухгалтеров связи (одновременно осиливала программу за девятый класс средней школы), их посещали и мои «сопалатницы» Таня Безрукова, Ерофеева и многие ребята, которым надо было осваивать мирные профессии, так как после госпиталя они уходили на «гражданку». Один сержант из Ворошиловграда — Миша Урсол, из палаты, что напротив нашей, — тоже посещал эти курсы. Знаний у него было значительно больше, чем у остальных: еще до призыва в армию он закончил десятилетку. Кроме того, любил он математику и знал ее блестяще. Это мы сразу все отметили, и Миша всем нам стал помогать.

Обычно он приходил к нам в палату, мы все усаживались вокруг стола и решали задачи. Часто он брал меня в охапку и, не дожидаясь нянечек, уносил в комнату для занятий, а по окончании приносил в палату. Мы с ним очень сдружились, бывали вместе и в нашей палате, и в библиотеке, и в кино. Я «навещала» его тоже: он приносил меня в свою палату, где подобрались очень славные люди. Миша среди них был самый молодой, и его звали «сыном палаты».

После отбоя мы писали друг другу записки, а ночные нянечки тетя Тоня и тетя Фрида были нашими добросовестными и неутомимыми почтальонами. Записки были смешными, наивными, иногда озорными, иной раз и лиричными. Миша писал мне на большом листе печатными огромными буквами: «Ада, ты мой идеал!!!» Я оставляла это признание без ответа и писала ему: «Миша, мне очень нравится Дон-Кихот, что стоит в библиотеке, принеси его мне». На следующий день у меня на тумбочке красовался бронзовый Дон-Кихот.

А иной раз вроде бы и писать нечего было, но я вдруг получала записку: «Завтра в клубе я занимаю тебе место в двенадцатом ряду. Ждать буду с нетерпением, пожалуйста, ни с кем больше не садись». Чего там было «ждать с нетерпением», и с кем я могла сесть, когда сам Миша чаще всего меня и уносил туда.

И все равно это было приятно, все равно я забывала о своем положении, и мне уже порой казалось, что я «как все».

Однажды «курсанты» ушли после занятий в свои палаты. Миша в этот день почему-то отсутствовал, я сидела одна и ждала нянечек с носилками.

Неожиданно заглянул в дверь Миша.

— Тебя не унесли еще? Давай я унесу. — Он поднял меня и вдруг снова посадил на стул. — Не могу, Ада…

Я почему-то подумала, что он решил надо мной поиздеваться.

Обида целиком завладела мною, обида и злость. Я стала бить Мишу по щекам, таскать за волосы. Он стоял на одном месте и не сопротивлялся. Потом он схватил мои руки, оторвал от своих волос и, хромая, пошел к выходу.

В дверях уже стояли нянечки с носилками и видели, как я «добивала» Мишу.

По госпиталю разнеслась новость: «Ада Казей и Миша Урсол подрались».

Обстоятельства пришла выяснять доктор Уварова — наша палатная и начальник отделения. Я ничего не стала объяснять, ревмя ревела, а в душе была уверена, что Миша нарочно, в насмешку, отказался нести меня.

Потом два дня подряд вызывали Мишу то к начальнику госпиталя майору Капустину, то к замполиту Синцову.

В результате выяснилось: когда Миша поднял меня и сделал шаг, то ударился раненой ногой о выступ постамента, на котором стоял огромный бюст легендарного сибирского партизана Каландарашвили. Удар пришелся в самое болезненное место. Сказать мне об этом парень посчитал для себя позорным: как же так, не смог выдержать пустячной физической боли…