Мужская школа - Лиханов Альберт Анатольевич. Страница 64
13
И вот этой смутной порой Женюру Щепкина приняли в комсомол. Когда школа на волоске, когда Эсэна вот-вот снимут с работы, когда классная буквально дребезжит от страха и неуверенности, вдруг является кто-то очень второстепенный для нашей тогдашней жизни, какой-то серый паренёк, кажется, из десятого, и зовет Рыжего Пса явиться на заседание комитета в большую перемену для вступления в комсомол. Вот те на!
Конечно, никто не против, наоборот, но ведь Женьке шили политику, не шутка, высморкался в пионерское знамя, этот факт запросто можно было изобразить как пример тлетворного влияния антисоветчика Тетёркина, но именно в самый разгар страстей — ни раньше, ни позже Рыжему Псу всё прощается. Но кем? Ясное дело, не комитетом же комсомола, не классной, не директором. Школа вообще была уже исключена из подобных процедур, когда прощают не за драку, не за разбитое стекло, а за что-то отчётливо опасное, чему имя не шалость и даже не хулиганство, но гораздо более страшное. В общем, Женюру простили где-то за пределами школы.
Суворов сказал мне, что видел снова, как из кабинета директора выходил тот подсохший дядька с незаметным лицом, и было это накануне странного прощения Женюры, но прощение это объяснил совсем по-другому:
— Он же за «Динамо» играет, понимаешь?
Ну и что? не понял я, хоть и был председателем коллектива физкультуры.
— Ну а «Динамо»-то, знаешь, чьё общество? НКВД, милиции, внутренних войск. Женька, видать, им понадобился.
Так, Женька понадобился. Вполне правдоподобно. Он перворазрядник по русскому хоккею. Надо ехать дальше, может быть, на первенство республики даже. Или Центрального совета. Можно схлопотать мастера. А на мастера, небось, разные анкеты заполняют. И вот вся команда чиста, а один, не самый, впрочем, незначительный по хоккейной части, видите ли, в какое-то знамя высморкался.
Рыжий Пёс вернулся с большой перемены, слегка подзадержавшись, как раз начался урок Самыловой, нашей классной, на верхней губе показатель душевного подъёма блестели бусинки пота, глаза его лучились радостью, в общем-то можно было порадоваться за него, в конце концов, он страдал от мерзостей Марианны, которую так не любила классная, к тому же Женюра был последним некомсомольцем в нашем классе, и вот теперь он догнал основное стадо, но классная даже не взглянула на победителя, явившегося в светлом проёме двери, сказала ему бесцветным тоном:
— Садись.
Вот такие дела. Впрочем, выходя из чистых наивностей детства, выбираясь из бурелома непониманий отрочества, становясь, словом, старше и внимательнее приглядываясь не только к внешним событиям, окружавшим меня, но вдумываясь в отношения между людьми, я всё чаще обнаруживал странную закономерность: чем труднее положение, в котором оказываются люди, тем меньше явной логики в их внешних поступках. А это значит, что за внешними событиями таятся скрытые от глаза причины.
И правила тайного совершенно отличны от фактов явных. То, что дурно внешне, по каким-то другим, тайным меркам, может оказаться просто отличным. Ну и наоборот.
Женюрино восстановление в правах было таким вот действием тайных сил.
Таким же, совершенно нелогичным действием было бездействие Фридриха Штейна. Ни он, ни его родители никому не сказали о диком происшествии. Даже Эсэну, великому рыцарю справедливости. Маленький медно-красный Фридрих явился в школу после странного события, происшедшего с ним и с нами, не то чтобы совершенно спокойный — спокойным-то он вообще никогда не был, вечно на его лице блуждала покорно-испуганная улыбка, — но будто бы наполненным необъяснимым терпением.
Мы столкнулись с ним в коридоре и почему-то остановились друг против друга, возле окна. Он улыбался отчего-то мне убегающей, неровной, несвободной улыбкой, а я, дурак, пялился на него, и мне хотелось извиниться перед ним, наверное, надо было извиниться за этот срам, за эту дикость, пусть даже я сам и не виновен, но что-то неведомое подсказывало совсем другое: молчи и сделай вид, будто ничего не произошло, помочь ничем нельзя, а вспоминать позорно, и прежде всего ему. Молчи, как молчит он, и всё.
Мы стояли, глядели друг на друга, пока Фридрих не отвёл взгляд.
Молча поговорили, ничего себе.
14
Тем временем со мной произошло событие, которое не уходит из памяти до сих пор, хотя его и событием-то трудно назвать: так, мелкое происшествие.
Но отчего оно не уходит? Много другого, куда более драматического случалось со мной и пропадало, забывалось, а вот это, такое вроде бы малозначительное, осталось и не исчезает. Может быть, потому, что это было в первый раз?..
Как вы помните, Коля Шмаков принес из типографии целый рулон билетов во Дворец пионеров. И вот в одну прекрасную субботу мы с Владькой Пустолетовым, моим неизменным партнёром по гамбургскому фокстроту, шлёпнули на билеты дату, нарисовав её с помощью зеркала на обычной старательной резинке, и двинулись во Дворец.
Никакие печальные предчувствия нами не владели, мы протянули билеты тётке средних лет в пуховом берете и с, прямо скажем, свиной физиономией, которая обреталась на вахте Дворца пионеров и, таким образом, призвана была блюсти порядок. Что за порядок и от кого ей следовало защищать пионерский дворец по вечерам — не очень ясно, потому как никаких хулиганств на вечерах этих не замечалось, бутылок в ту суровую пору ученики мужских школ, как правило, в карманах не таскали, а если и случались редкие драки между парнями, то где угодно, только не во Дворце. Вот в КОРе, Клубе Октябрьской революции — да, но это был не школьный, а рабочий клуб привокзального района, так что публика там паслась совсем другая, и нам там появляться не рекомендовалось. А тут Дворец пионеров, и хоть на танцы здесь собирался народ, вышедший уже из пионерского возраста, но всё же и не городская шпана, да и билеты, как было сказано выше, распределялись по школам.
Так вот, представьте себе свиную физиономию с мелкими, без ресниц, глазками, да ещё и в пуховом берете сверху. Блюстительница берёт наши билеты, привередливо разглядывает их, хватает меня за рукав пальтеца и орёт во всю мочь:
— Где вы их взяли? Я вру:
— Дали в школе!
В школе! кричит она. Без печати! С подделанным штампом!
И всё бы это можно было перетерпеть, но сзади напирала целая толпа, сплошь девчонки, и мы с Владькой чувствуем себя как на эшафоте.
Нехорошо, мальчики, пищит чей-то девичий голос, слышится смешок, и от него с души воротит: вот влипли.
Владька, правда, не теряется, берёт на понт, кричит: Какие нам дали, с такими и пришли, в чём мы виноваты?
И тут вахтёрша произносит самый пошлый и неприятный вопрос:
— А ну, из какой вы школы?
Сейчас и сказали! — Девочки, — обращается она к публике, — из какой они школы?
Девочки, хоть и незнакомые нам, но могут знать нас не просто в лицо и не просто из какой мы школы, но даже и по фамилиям — уж так устроен наш невеликий городок, однако они ведут себя достойно, откликаются фразочками, вроде, ну, мол, мы же в женских школах, у нас мальчишки не учатся, и всё такое.
Мы вываливаем из Дворца мокрые от пота и стыда, чертыхаясь, движемся к набережной, но, едва стихает горячность момента, мной овладевает новое, доселе неведомое чувство, смешанное из стыда и ос корблённого достоинства.
Мой позор видели чужие люди, и этими чужими оказались девчонки. Это раз. Но даже если они поверили в недоразумение и нашу невиновность, я-то знал, что виноват. Таким образом, я виноват, и нет никакого смягчения от того, что я не один, а мы с Владькой на пару совершили этот грех. Ну, и конечно, эта свинья. Какое право имела она кричать? Вызвала бы милицию. Но орать! И хватать за рукав! При людях!
Впрочем, схвати она меня даже и без людей, я бы страдал ничуть не меньше. В общем, что-то со мной произошло. Короткое замыкание. В результате полночи я не мог уснуть. Схватив за рукав и обвинив в подделке, меня задели — не в физическом, а каком-то совершенно другом смысле.