Все мы не красавцы - Попов Валерий Георгиевич. Страница 23
Приехал приёмщик.
Вместе с электронщиками из другой группы был собран весь тракт переговорного устройства: микрофон — усилитель — репродуктор, и начались испытания на разборчивость.
Проходили они так.
Кто-нибудь говорил в микрофон, а кто-нибудь слушал репродуктор.
В микрофон при этом полагалось говорить не что попало: были специальные таблицы, которые следовало читать. С другой стороны, эти таблицы были лишены всякого смысла, всякой связи между словами, потому что в логической фразе нерасслышанное слово можно угадать и один, более догадливый, оценит этот микрофон нише, чем недогадливый… А требовалась объективная оценка.
В репродукторе слышался Сенькин голос, с лёгким звоном:
лодочка
японец
теплота
генерал
черника
брошенный
змея
засушила
век
вы
волк
забыть
навзничь
арбуз
лёд
коллектив
кастрюля
изгиб
куриный
шмель
выплывающий
фляга
матросский
солома
неизбежный
тюль
сомнение
полька
бить
краснобай
Полагалось читать строку за строкой сверху вниз в микрофон, а на другом конце системы у репродуктора слушать и записывать. Таблиц таких было сорок, их читали в произвольном порядке, выучить их было невозможно, и каждое слово приходилось действительно слышать.
Но так было до меня.
На мне эта стройная (а вернее, как раз нестройная) система пошатнулась.
В каком-то, не знаю уж, порядке я прослушал все эти таблицы по разу, а когда их, в другой, разумеется, разбивке, стали читать во второй раз, я вдруг понял, что знаю их все наизусть.
Причём не просто знаю — с каждой строкой у меня была уже связана картина, в которую входили все необходимые слова.
Казалось бы, какая связь: лодочка, японец, теплота, генерал, черника… А у меня сразу же появлялась картина. Я не только её видел, я её чувствовал, ощущал: какая-то тёмная река, на ней лодочка, и японец-генерал поплыл в теплоте за черникой.
Я не только это представлял, я в этом участвовал: чёрная тёплая ночь, светлая лодочка, тёмная вода, пружинящий болотистый мох, на котором растёт мягкая черника.
Брошенный змея засушила век вы.
Тут тоже была у меня картина, хотя и не столь ощутимая физически, как с теплотой и черникой. Зато почему-то она накрепко была связана с каким-то чувством обиды. Я брошенный, потому что какая-то змея своим дыханием засушила наш век, и теперь все друг с другом на вы!
Волк забыть навзничь арбуз лёд.
Эта картина, наоборот, была связана с ощущением какого-то счастья, какой-то сочной, удачливой, лихой жизни: застрелить волка и забыть его — мало ли в жизни мы охотились на волков! Пусть он лежит себе навзничь, а мы пойдём к себе, в двухэтажный деревянный дом, где лежит на льду арбуз, разрежем его и с каким наслаждением съедим!
Коллектив кастрюля изгиб куриный шмель.
И тут была картина, в которой я вроде бы когда-то участвовал: какие-то люди, коллектив, связанные неясными для меня узами, приплыли на какой-то пикник, вот вынимают из рюкзака кастрюлю, разжигают костер возле изгиба реки, варят куриный суп из синеватой в пупырышках курицы. Потом в пустой, но жирной кастрюле долго бубнит своё жадный шмель. Ощущение тишины, молчания, большого неуютного простора, сложных непонятных для меня отношений между этими тихими, молчаливыми людьми.
Выплывающий фляга матросский солома неизбежный.
Только для этой строчки, мне кажется, ассоциация была искусственной: что-то такое я читал или слышал такую песню. Выплывающий матрос, промокший. Фляга — единственный способ согреться, и скорее забиться в солому, чтобы спрятаться и чтобы согреться. Что делать, такой ход событий был единственным, неизбежным!
Тюль сомнение полька бить краснобай.
Всё это представлялось мне какой-то неясной картиной из будущего, почему-то связанной с любовью, причём с любовью неудачливой, грустной, хотя слов «любовь», «девушка» в этой строчке и не было. Но уже при слове «тюль» я чувствовал какое-то страдание, я видел себя в какой-то тёмной комнате охваченным сомнением, и белый тюль вдруг вдувался в тёмное пространство комнаты, пугая меня, ещё больше увеличивая волнение, потому что вторая часть строчки была мне чужой, враждебной. Полька, бить, краснобай… Я чувствовал, что никогда не смогу танцевать польку, не буду никого бить, ни буду никогда краснобаем. И многое в жизни потеряю на этом — особенно в любви.
…Так я потихоньку сходил с ума, — это было моё личное дело, по главное, я не мог уже участвовать в испытаниях! Услышав одно слово, я знал все остальные, и несколько микрофонов подряд получили у меня нереально прекрасные оценки.
Наверно, я во время испытаний бормотал свои сказки, потому что однажды вдруг заметил, как шеф и Сенька вместе посмотрели на меня и лихо перемигнулись.
Потом меня стал расспрашивать приёмщик: как это я так здорово запоминаю весь текст? И я понял, что меня, как сдвинутого, хотят отстранить от этой работы.
Ничего, мне к этому не привыкать! Ещё десять лет назад в Пушкине соседка считала меня идиотом и передразнивала!..
Вечером я ехал в зыбком трамвае домой, и мне вроде бы полагалось быть расстроенным, но я расстройства почему-то не чувствовал, а вместо этого твердил:
«Лодочка, японец, теплота, генерал», с наслаждением ощущая, как я, старый японец, плыву в темноте, в теплоте за черникой… Я участвовал в какой-то тайной, неизвестной всем жизни!
Подумав один лишь вечер, я нашёл и практический выход из ситуации: ведь кроме словесных существуют и другие, более строгие, труднее запоминаемые, слоговые таблицы. И так как испытания только что начались, я перевёл всё на слоговые измерения и был оставлен ответственным.
борь
пюй
фить
быш
точ
чеф
стес
тращ
кень
плип
гечь
рель
пыфь
кык
лив
сус
Иногда какой-нибудь «пыфь» и оборачивался вдруг напыжившимся, взъерошенным зверьком, но, не найдя поддержки со стороны, снова превращался в слог, какого нет во всей русской речи…
В общем, испытания закончились успешно, мою фотографию даже повесили на Доску почёта.
И тут, когда напряжение, непрерывный нервный подъём остались позади, я вдруг почувствовал, что устал и плохо чувствую себя физически. При этом я понимал, что устал не от работы, а от чего-то совсем другого. Постепенно разбираясь, отводя один за другим лепестки необоснованных обвинений, предположений, я понял, с некоторым даже разочарованием, что причина моего упадка проста. Ещё в первые дни, когда я только попал сюда, меня раздражал непрестанный шум под лестницей, где на первом этаже находился механический цех. Непонятным путем, неотступно шум, как запах керосина, проникал абсолютно во все комнаты. Но тогда по своей робости я посчитал, что это так и должно быть, что это и есть те неизбежные и даже желанные трудности, с которыми встречается молодой специалист на производстве. Я думал, что привыкну к шуму, что, выросши в таком шуме, я буду более крепким и закалённым. Но вот минул год, я стал более крепким и закалённым, а шум по-прежнему раздражал меня!
И вот однажды, не вытерпев, я взял из шкафа шумомер и спектрометр и спустился по лестнице в цех. Я прошёл через тёплое, давно знакомое мне пространство. Тускловатый блеск лампочки под потолком, неровно покрашенные серой «шаровой» краской станки, масленый, сизый блеск крутящихся, трущихся частей..
Я остановился посреди цеха и, положив на повёрнутую кверху ладонь приятный, гладкий, обтекаемый, светло-зелёный шумомер голландской фирмы, стал внимательно смотреть на шкалу.