Егоркин разъезд - Супрун Иван Федосеевич. Страница 15
Егорка прислушивался и ждал. Если отцу удавалось быстро успокоить мать, то Егорка огорчался, если же разговор родителей затягивался, Егорка радовался, так как в этом случае отец вынужден был действовать иным путем, а именно — брать с собой Егорку, чтобы он потом, при надобности, мог рассказать «всю правду».
Речь шла о бараке, где в долгие зимние вечера любили собираться многие из тех, кто проживал в казармах «среднего сословия». Представители «высшего сословия», за исключением дорожного мастера Кузьмичева, никогда не заглядывали в него.
По мнению Егорки, мать беспокоилась не напрасно, потому что в бараке проживал «разбойник» или, как его еще называли, «красная девица», Пашка Устюшкин.
С виду Пашка был человеком неприметным: низенького роста, кривоногий, с выпяченной костлявой грудью и толстым задом. Ходил он неторопливо, вразвалочку, смотрел на всех ласково, при встречах со старшими здоровался первым, был услужлив и отзывчив. Если кто-нибудь из рабочих или служащих разъезда нуждался в физической помощи, то он прежде всего вспоминал об Устюшкине и говорил: «Надо позвать Пашку». Пашка охотно помогал.
Каждый одинокий рабочий старался иметь кое-что про запас: у кого лежала в ящике незатейливая праздничная одежонка, лишняя пара белья, крепкие сапоги; кто приберегал несколько аршинов ситцу в подарок родным, а кто помаленьку копил деньжонки. Пашка ничего не имел и не стремился иметь. Зимой и летом, в праздники и будни он носил одну и ту же рубаху, одни и те же штаны, носил и чинил их до тех пор, пока они не расползались окончательно. Единственное, чем владел Пашка, так это самодельной, трехструнной, с деревянными колками балалайкой.
Видя, как Пашка старается для других, с каким почтением он относится к старшим, слушая его задушевные песни, многие отзывались о нем: «Не парень, а красная девица».
В «красных девицах» Пашка ходил до тех пор, пока — как говорили взрослые — ему не попадала вожжа под хвост, а попадала она ему сразу же после получки.
Происходило так. Пашка перво-наперво отдавал кому-нибудь балалайку, чтобы ее надежнее припрятали, брал свой пустой ящичек, прыгал на подножку вагона первого попавшегося поезда и мчался на станцию Протасовку. Там у него были знакомые шинкари. Он закупал у них на все деньги любого хмельного зелья: денатурату, самогону, спирта сырца — и летел обратно.
Приехав домой, Пашка сразу же превращался в «разбойника»: пил, спаивал других, затевал азартные картежные игры и скандалил. Скандалы почти всегда начинались по одному и тому же поводу — из-за балалайки.
— Где моя музыка? — спрашивал грозным голосом Пашка.
Балалайку ему не отдавали, и он принимался искать ее: ходил по квартирам, шарился по притонам, заглядывал в колодцы и помойные ямы. Отчаявшись найти сокровище, Пашка взбирался на крышу барака, колотил кулаком по своей обнаженной костлявой груди, так что она бухала, и что есть мочи орал:
— Отдайте! Отдайте! А то все на свете разнесу вдребезги.
Угроза ни на кого не действовала, и тогда он, спустившись с крыши, приставал ко всем с кулаками. Оканчивались Пашкины скандалы всегда одинаково — его крепко связывали и укладывали на пол под топчан.
Егорка боялся пьяного Пашки, и всякий раз, когда шел с отцом в барак, спрашивал:
— А Пашка не будет драться?
…Длинный, наполовину врытый в землю, барак был покрыт дерном, отчего летом и особенно осенью крыша его, поросшая бурьяном, напоминала спину худого кабана. Так и казалось, что барак вот-вот поднимется из земли и захрюкает. Окна в бараке были прорезаны под самым потолком и только с одной стороны. С пола в них виднелись лишь ноги людей и животных, проходивших по вытоптанной у самой стены дорожке.
Когда-то это несуразное строение имело два входа в противоположных концах. Потом, чтобы не сквозило, один ход заколотили наглухо.
Задняя половина барака, перегороженная толстыми неструганными досками на четыре комнаты, отводилась семейным рабочим. Три комнаты были проходными, называли их транзитными. Начальство считало такое «транзитное» устройство квартир наиболее целесообразным и выгодным. Когда принимался в путевую артель новый семейный рабочий, отдельная комната для него делалась в два счета. Для этого требовалось только повесить дерюжины, и пожалуйста — из одной проходной комнаты получалось две. Верно, в этом случае одна комнатушка, которую обычно заселял новичок, лишалась окна, но к этим неудобствам привыкали быстро. Чтобы днем было светло, дерюжины подвешивали к потолку, а вечером, когда их опускали, проникать в комнату не составляло большого труда: отогни любой край «стены» и ныряй.
Через четвертую, заднюю, комнату прохода не было, а потому она считалась самой лучшей и называлась «удобенкой». Ее вот уже десять лет занимало многочисленное семейство Федора Трофимовича Ельцова.
В передней, общей половине барака проживали одинокие рабочие. Скоплялось их иногда человек до десяти. Жена Федора Трофимовича, тетка Агафья, варила пищу для них и убирала помещение.
Егорка очень любил бывать в бараке. Туда он стремился не только потому, что в «удобенке» жил его дружок Гришка, но и потому, что на всем разъезде не существовало более интересного и веселого места, чем это вдавленное в землю жилище ремонтников, особенно та его часть, где располагались одинокие.
Днем, когда все находились на работе, в общежитии обычно хозяйничал Гришка и его товарищи, среди которых первым был Егорка. В длинной просторной комнате не то что дома, играй сколько угодно: прыгай, бегай — никто тебе слова не окажет.
Общую, очень холодную, половину барака не могла обогреть одна русская печь, а поэтому на зиму рабочие устанавливали две железные. Поставить их было пара пустяков, а вот топить тяжело — не хватало топлива. Отпущенные казной дрова и уголь сжигались еще до рождества, а уж дальше изворачивались как умели. Существовало два выхода: таскать украдкой непригодные шпалы из штабелей и воровать уголь с платформ проходящих поездов. Поезда останавливались на разъезде редко, да и не так-то легко укрываться от зорких взоров кондукторов, что же касается гнилых шпал, то тут было проще: они лежали все время на одном месте и никем не охранялись, хотя брать их все же не разрешалось.
Из-за железных печек и шпал между мастером Кузьмичевым, прозванным за суетливость и понукания «Самотой», и барачными жильцами постоянно шла война: мастер нападал, а рабочие защищались. Чаще других обороняться приходилось Антону Кондратьевичу Вощину и Акиму Пузыреву, причем первый вел разговор только о печках, а второй о том, «куда девались шпалы». Иногда в перебранку с мастером вступал Леонтий Кузьмич Тырнов.
Антон Кондратьевич был низенький, хрупкий старичок с маленькой желтоватой плешинкой на голове, окруженной колечками русых волос. Мягкая бородка лопаточкой, льняные, спускающиеся концами вниз, усы, бледные полные щеки и большие голубые глаза под белесыми бровями придавали его лицу умиротворенное ласковое выражение. Антон Кондратьевич имел — так, по крайней мере, казалось Егорке — два совершенно разных голоса: один для разговора — глуховатый, рассудительный, а второй — звонкий, залихватский: для чихания. Антон Кондратьевич нюхал табак и чихал с особым усердием и великим удовлетворением. Заложит в обе ноздри по доброй порции табаку, вдохнет в себя и стоит несколько секунд с широко открытыми глазами и с таким выражением на лице, будто думает: «Куда же это я попал?».
— Что, своих не узнаешь? — спросит с улыбкой кто-нибудь.
А другой заметит:
— Попал в парную, сейчас начнет хлестаться веником.
Отвечать в такое время Кондратьевич был не в силах, он только руками взмахивал — раз, другой, а затем — словно и в самом деле узнал своих — звонко и радостно выкрикивал: «И эх! И эх!» — и начинал «париться».
— Ша! Ша! Ша! — вылетали громкие, с присвистом звуки из его груди.
Антон Кондратьевич любил возиться с ребятами и почти всякий раз, когда встречал Егорку, тыкал слегка своим пальцем ему в живот и с улыбкой говорил: «Силен мужик» или брался за Егоркино ухо, пристально смотрел в глаза и строгим голосом спрашивал: