Егоркин разъезд - Супрун Иван Федосеевич. Страница 27
Рассудительные слова Гришки вконец рассердили Егорку. Некоторое время друзья шли молча. Потом Гришка вдруг остановился и, зажав в руке гвоздь, нагнулся.
— Смотри вот на эту шпалу. Сейчас я буду пробивать ее.
— А чего ее пробивать? Она крепкая. — Егорка отвернулся.
Гришка поднял руку с гвоздем.
— Погоди! — Егорка присел. — Хитрый очень. Если изо всей силы ткнуть, то гвоздь в любую шпалу войдет, потому что он острый. Давай буду тыкать я.
— На!
Егорка приставил гвоздь к шпале и надавил его. Гвоздь не лез.
— Ты вдавливай, вдавливай как следует, — требовал Гришка.
— Я и так изо всей силы.
Егорка пыжился, сопел, повертывая руку и так и эдак, но гвоздь по-прежнему не лез.
— А ты вот как пробуй!
Гришка хлопнул ладонью по Егоркиному кулаку, и гвоздь моментально, почти до середины, вошел в шпалу.
Этого Егорка не ожидал.
— Ага, ты так, ты так! — он стукнул кулаком по Гришкиной спине.
Началась драка.
Обратно возвращались порознь: Егорка шагал по шпалам, а Гришка — сбоку линии, по дорожке.
Около казармы противники разошлись в разные стороны.
— Уж теперь-то ты на лужайке не показывайся! — крикнул на прощанье Егорка. — Все бока обломаю.
— Ладно, посмотрим, — принял вызов Гришка.
НЕ ХОЧЕТСЯ БЫТЬ СТАРИКОМ
Егорка решил показаться на лужайке, когда солнышко начнет закатываться. Самое подходящее время, рассудил он. На улице будет много ребятишек. Пусть все увидят, как он станет обламывать Гришкины бока. Пожалуй, так бы оно и получилось, если бы не станционный сторож Назарыч.
Назарыч пришел к Климовым, когда отец усаживался за стол — он собирался на дежурство и ужинал один, — а Егорка сидел на полу около приоткрытой двери, намереваясь юркнуть в нее, как только мать сунет в печку ухват за чугуном со щами.
Ванька, Петька и Мишка играли у крыльца. Сережка, как всегда, лежал в зыбке, а Феня отправилась корову встречать.
С трудом перетащив больную ногу через порог, Назарыч поздоровался и торопливо сказал:
— Погоди, Тимофей, ужинать, экстренная срочность объявилась.
— Что такое? — отец поднялся из-за стола и поставил около Назарыч а табуретку.
— Сейчас разъясню.
Но вместо того, чтобы сесть и рассказывать, Назарыч шагнул в угол, зачерпнул полный ковш воды и жадно припал к нему. Пока он пил, все молча и с беспокойством смотрели на него. Тревожили не столько слова «экстренная срочность», сколько вид Назарыча: борода всклокочена, фуражка сдвинута на макушку, ворот рубашки расстегнут, медная пряжка казенного ремня блестит не на животе, а на боку.
Когда Назарыч опустил в ведро пустой ковш и, тяжело отдуваясь, сел на табуретку, отец спросил:
— Что с тобой, Назарыч?
— Замаяли… Рвут меня на части с самого раннего утра, аж кости трещат.
Егорка передвинулся на середину комнаты.
Назарыч снял фуражку, вытащил из кармана большую цветастую тряпицу, провел ею по вспотевшей лысине, а затем начал усиленно приглаживать рукой бороду.
— Я-то для чего понадобился? — прервал молчание отец.
— Совсем замотался и уж забыл, зачем пришел, — встрепенулся Назарыч. — Иди-ка ты, Тимофей, на станцию. Сам вызывает: «через пять минут чтобы все движенцы были у меня». Я уже всех известил. Иди-ка и ты поскорее.
Отец надел фуражку, сказал: «Поем после» — и вышел.
— Оба лютуют? — спросила мать.
— Друг от друга не отстают. А что поделаешь, ну что? Ничего, как есть ничего, — ответил сам себе Назарыч. — Сегодня-то я хотел… А они как со мной… Сегодня…
— Погоди, Назарыч, — прервала мать, направляясь к печи. — Я сейчас.
Она налила в миску щей:
— Садись-ка похлебай.
— Да ведь я не потому, — застеснялся Назарыч.
— Садись, садись.
— Ну, ладно, коли так…
Назарыч перекрестился, сел за стол. Щи он хлебал обеими руками: руку, в которой была ложка, поддерживал второй рукой.
— Не боятся они бога, ироды проклятые, — сказала сердито мать, глядя, как дрожат руки Назарыча.
— Не боятся, — согласился Назарыч. — Сам-то вытащил из кармана часы, щелкнул пальцем по крышке и говорит: «Чтобы через пять минут все были на месте». А я что — птица? На одного Калинкина потратил время в два раза больше, да на Масленкина… Масленкина… — Назарыч вдруг положил ложку на стол, поднялся с табуретки и зачастил:
— Ах ты, беда какая. Ах ты, окаянство!
— Что такое? — встревожилась мать.
— Так ведь забыл, совсем забыл про Масленкина. Мне надо было зайти к нему с самого начала, а я запамятовал. Ах ты, беда!
— Да ладно, поешь, а потом пойдешь, — уговаривала мать.
— Что ты, что ты!
Назарыч засуетился, сказал «спасибо» и, не перекрестившись, торопливо заковылял на улицу.
— Совсем заездили старика, — мать горестно покачала головой.
— Мам, а отчего у Назарыча руки дрожат?
— От слабости.
— А слабости отчего?
— От старости да от болезней. У него ведь — и ломота в груди, и колоти в боках, и ревматизма.
Про ломоту да про колоти Егорка слышал не раз — колоти даже испытывал однажды сам, — а вот про ревматизму услышал впервые. «Эта болезнь должна быть очень злая: названье-то ишь какое резучее — ревматизма. Надо запомнить». Прошептав несколько раз кряду новое слово, Егорка спросил:
— А у ребятишек бывает ревматизма?
— Бывает, но реже, чем у старых. На стариков всякие болезни налетают не так, как на молодых.
Мать взяла со стола посуду и понесла в угол, за печку.
— А как на них налетают? — понесся ей вслед Егоркин вопрос.
— Да отстань ты, некогда мне с тобой…
— А ты скажи, тогда отстану.
— Как мухи на сахар, вот как.
Как мухи на сахар! Понятно. На прошлой неделе отец ездил после получки на станцию Протасовка и привез целый фунт сахару. Егорке удалось выпросить у матери лишний кусочек. Кусочек этот он полдня протаскал в кармане, а потом, вздумав съесть его с хлебом, выложил на стол. И что же! В один миг сахар почернел — его облепили мухи. Если болезни налетают на стариков так же, как мухи на сахар, то старикам приходится ой-ой-ой как плохо, пожалуй, хуже, чем сахару. Мух видно, их можно отогнать, а болезни не отгонишь, они невидимые. А интересно бы посмотреть, какие они есть. Ревматизма, наверно, как высоченный комар: худая, нос длинный-предлинный и очень острый: уж вопьется, так вопьется. Ломота вроде большущей жирной мухи, летает тяжело и гудит глухо: гу! гу! гу! Колоти — это самые обыкновенные мухи, их много, когда летают, их не слышно, а жалят с отрывом: уколют — улетят, снова прилетят, уколют и опять улетают — и так до тех пор, пока им не надоест.
Старикам плохо не только от болезней, продолжал рассуждать Егорка. Взять бороду. Ну к чему она: страшная, колючая? Или лысина? У всех людей на голове волосы. А у стариков? Голо, как на коленке. Очень некрасиво. А то вот еще — морщины! Лицо должно быть гладенькое, а у стариков оно такое, будто пробежало по нему много-много быстрых ручеечков, все в бороздочках. А приходят эти напасти с годами… Живет человек, живет, и вот у него появляются борода, лысина, морщины и всякие немощи. И к чему это только все? А может быть, не все такими становятся, может, есть такие люди, что до самой старости остаются молодыми да здоровыми?
Егорка высунул голову из-под нар.
— Мам, а мам!
Мать гремела посудой.
— Чего тебе?
— Стариками все бывают?
Мать, улыбаясь, ответила:
— Каждый человек, если он живет долго, становится старым.
— И тятя тоже будет старым?
— Будет стариком и тятя, буду старухой и я.
— А я?
— И ты тоже, не скоро, а будешь.
— И борода у меня вырастет?
— Никуда не денешься, вырастет.
— А морщины?
— Появятся и они.
— А лысина?
— Будет и она.
— А…
Егорка некоторое время смотрит на мать, а затем прячет голову под нары и опять задумывается.
Вот это здорово! Оказывается, и он станет бородатым да морщинистым. Нечего сказать — радость. Таким, как отец, высоким, сильным, усатым, он согласен быть, а вот таким, как Назарыч, быть не желает. И не будет! Пусть другие стареют, а он придумает что-нибудь такое, что спасет его и от бороды, и от лысины, и от ревматизма. Он будет высоким, здоровым, усатым, а Гришка — таким, как Назарыч. Подойдет Егорка к нему, даст щелчка в лысину и спросит: «Ну что, Григорий Федорович, достукался?» Гришка начнет жаловаться на свою судьбу, а Егорка ответит ему: «А помнишь, как ты дрался и дразнился? Вот теперь так тебе и надо».