Пятница, или Дикая жизнь - Турнье Мишель. Страница 36

Он быстро пробрался между каменными глыбами к подножию скалы, потом стал перепрыгивать с камня на камень, как это сотни раз проделывал при нем Пятница, и вскоре достиг отвесной стенки, по которой нужно было карабкаться, плотно прильнув к ней всем телом и впиваясь всеми двадцатью пальцами в едва заметные неровности. И здесь он испытал огромное, хотя и несколько подозрительное удовольствие от тесной близости с камнем. Его руки, его ноги да и все обнаженное тело знали тело горы, ее гладкие и выщербленные места, ее выступы и впадины. Робинзон с давно забытым восторгом упивался бережными прикосновениями к минеральной плоти, и забота о собственной безопасности играла в этой бережности лишь торостепенную роль. Он слишком хорошо понимал, что то был возврат к прошлому, который носил бы имя жалкого, трусливого бегства, если бы пропасть у него за спиной не составляла другую половину испытания. Здесь были только земля и воздух, а между ними Робинзон, приникший к камню, словно трепещущий мотылек, и в мучительном усилии стремящийся преодолеть переход от первой стихии ко второй. Поднявшись до середины скалы, он решился на краткую передышку и обернулся лицом к пропасти, стоя на узеньком, в ладонь шириной, карнизе, где едва мог удержаться на цыпочках. Его тут же прошиб холодный пот, а руки сделались скользкими. Он зажмурился, чтобы не видеть кружащиеся перед глазами каменные глыбы, по которым только что так резво бежал. Но тотчас же храбро глянул вниз, полный решимости побороть свою слабость. Однако ему пришло в голову, что лучше смотреть на небо в последних багровых сполохах заката, и вскоре он действительно почувствовал некоторое облегчение. Вот когда Робинзон понял, что головокружение — это всего лишь земное притяжение, настигающее того, кто хранит упорную приверженность матери-земле. Душа человеческая неосознанно стремится к этим столь близким ей гранитным, глиняным, кремневым, сланцевым основам; разлука с ними ужасает ее и в то же время зачаровывает, ибо в раскрывшейся перед ней дали провидит она безграничный покой смерти. И не воздушная пустота вызывает головокружение, но влекущая полнота земных недр. Подняв лицо к небу, Робинзон ощутил, что сладостный зов каменного хаоса умолкает перед призывом к полету, исходящим от пары альбатросов, дружно паривших между двумя облаками, которые последний луч заходящего солнца окрасил в нежно-розовый цвет. С успокоенной душой Робинзон продолжил свой подъем, ступая все увереннее и твердо зная, куда приведет его трудный путь.

Сумерки уже окутывали землю, когда он разыскал мертвого Андоара среди чахлых кустиков боярышника, пробивавшихся из-под камней. Он склонился над исковерканным телом козла и тотчас признал цветной шнурок, крепко обмотанный вокруг его шеи. Вдруг Робинзон услышал за спиной смех и резко обернулся. Перед ним стоял Пятница — весь в ссадинах, с негнущейся правой рукой, но в остальном целый и невредимый.

— Андоар — мертвый, а Пятница — живой, мех Андоара спасать Пятницу. Большой козел мертвый, но скоро Пятница заставить его летать и петь…

Пятница оправлялся от усталости и ран с быстротой, неизменно поражавшей Робинзона. Уже на следующее утро, отдохнувший, с повеселевшим лицом, он вернулся к тому месту, где лежал погибший Андоар. Сперва он отрубил козлу голову и положил ее в самую середину муравейника. Потом надрезал кожу вокруг копыт и вдоль живота до самого горла, рассек сухожилия, связывающие мясо со шкурой, и снял ее, обнажив мускулистую розовую тушу — анатомический призрак Андоара. Вспоров брюшную полость, он извлек оттуда сорок футов кишок, вымыл их в проточной воде и развесил на деревьях эту жутковатую молочно-фиолетовую гирлянду, которая тут же привлекла полчище мух. Затем он отправился на пляж, весело напевая и прихватив левой, здоровой рукой тяжелую, жирную шкуру Андоара. Он выполоскал ее в волнах, втоптал в песок и оставил пропитываться морской солью. Вслед за тем с помощью импровизированного скребка — раковины, привязанной к гальке, — он начал срезать шерсть на внешней стороне шкуры и очищать от жира внутреннюю. Эта работа заняла у него много дней, но он упорно отвергал помощь Робинзона, заявив, что того ждет другая задача, более почетная, более легкая, а главное, более ответственная.

Тайна прояснилась, когда Пятница попросил Робинзона помочиться на шкуру, растянутую на дне каменистой впадины, куда большой прилив нагонял озерцо воды, испарявшейся в течение нескольких часов. Он умолял его пить больше в ближайшие дни и мочиться только на шкуру Андоара, чтобы жидкость покрыла ее целиком. Робинзон отметил, что сам Пятница от этого воздержался, но не стал выяснять причину: то ли, по мнению арауканца, его собственная моча не обладала дубящими свойствами, то ли он считал неподобающим смешивать ее с мочой белого человека. Итак, шкура целую неделю вымачивалась в аммиачном растворе, после чего Пятница вытащил ее, отмыл в морской воде и растянул на двух упругих дугах, которые не позволяли коже ни разорваться, ни сморщиться. В течение трех дней шкура сохла в тени, а потом Пятница принялся затяжку (Тяжка — мягчение кожи), обрабатывая пемзой еще влажную кожу. Теперь она представляла собою чистейший пергамент цвета старого золота, который, будучи натянут на дуги, издавал под ударами пальцев звонкую рокочущую песнь. — Андоар летать, Андоар летать, — возбужденно твердил Пятница, по-прежнему упорно скрывая свои намерения.

Араукарий на острове было немного, но их пирамидальные черные силуэты величественно высились среди подлеска, укрывая его в своей тени. Пятница питал особое почтение к этим коренным обитательницам своей родины, носившим ее имя, и проводил иногда целые дни в прохладной колыбели их гостеприимных ветвей. По вечерам он приносил Робинзону горсть плодов в тоненькой прозрачной шкурке и со съедобным ядрышком, чья мучнистая мякоть отдавала смолой. Робинзон всегда воздерживался от карабканья по ветвям деревьев вместе со своим компаньоном, считая это занятием для обезьян.

Однако нынешним утром, стоя у подножия самой высокой араукарии и окидывая взглядом мощные ее ветви, он подсчитал, что высота дерева должна превышать сто пятьдесят футов. После долгих дождливых дней свежее утро обещало ясную погоду. Лес дымился, как усталый зверь; ручейки, скрытые в пышных мхах, журчали непривычно кроткими голосами. Всегда чуткий к происходящим в нем переменам, Робинзон вот уже много дней подряд отмечал тоскливое нетерпение, с которым он ожидал восхода солнца: сияние первых лучей являлось для него торжественным празднеством, каждодневность которого ничуть не умаляла потрясающей душу новизны.

Робинзон схватился за ближайшую ветку, оперся на нее коленом, а затем встал ногами, мимоходом подумав о том, что сможет насладиться зрелищем восходящего солнца несколькими минутами раньше, если ему удастся забраться на самую верхушку дерева. Он без особого труда преодолел несколько этажей этого зеленого дворца со смутным ощущением, что становится пленником сложной, бесконечно разветвленной структуры, покоящейся на красноватом шершавом стволе, который разделялся на сучья и ветви, веточки и стебельки, переходящие затем в жилки треугольных, причудливых, чешуеобразных листьев, закрученных спиралью вокруг черенка. Теперь он явственно видел функцию дерева — стремление объять воздух тысячами рук, ощупать его мириадами пальцев. По мере подъема Робинзон все глубже ощущал колебания такелажа этого растущего из земли корабля, в чьих бесчисленных зеленых снастях органом гудел ветер. Он был уже недалеко от верхушки дерева, как внезапно вокруг него разверзлась зияющая пустота. Последние шесть футов ствола, вероятно опаленного молнией, были полностью оголены. Робинзон опустил глаза, чтобы избежать головокружения. Под ногами у него уходила вниз, в ошеломляющую перспективу, мельтешащая путаница ветвей. Робинзону припомнился испытанный однажды в детстве ужас, когда он решил взобраться на колокольню Йоркского собора. Бесконечно долго кружил он по винтовой лестнице, обвивавшей каменную резную колонну. И вдруг уютный полумрак стен куда-то исчез, и он вынырнул прямо в небо, в пустое пространство, еще более головокружительное оттого, что крыши домов были так страшно далеко внизу. Пришлось спускать его с колокольни, как тюк, с головой, укутанной в школьную пелерину-Робинзон закрыл глаза и прижался щекой к единственной надежной опоре — стволу. Эта живая мачта, внутри которой вершилась жизнь дерева, обремененного бесчисленными, простертыми к ветру конечностями, слабо вибрировала, издавая по временам тягучие стоны. Долго вслушивался он в этот умиротворяющий ропот. Тоска заставила его ослабить судорожную хватку. Теперь он грезил. Дерево превратилось в огромный корабль, бросивший якорь в почву; распустив все свои паруса, оно боролось с неподвижностью, чтобы вновь пуститься в плаванье. Жаркая ласка согрела лицо Робинзона, тьма под веками вспыхнула розовым светом. Он понял, что это встало солнце, но, прежде чем открыть глаза, помедлил еще мгновение, вслушиваясь в новое, рождающееся в нем ликование. И опять теплая волна накрыла его. После скупого мерцания зари огненное светило по-царски щедро одаряло своим сиянием все живое. Робинзон приподнял веки. Мириады сверкающих искр затанцевали между его ресницами. Теплое дыхание ветерка поколебало пышную листву. Лист — легкие дерева, дерево — само по себе легкие, стало быть, ветер — дыхание дерева, подумал Робинзон. Он попробовал вообразить собственные легкие — разветвленный пышный куст пурпурной губчатой плоти с розовыми перепонками, живой, дышащий коралл… О, с какой радостью он воздел бы к небу это хрупкое и сложное сокровище, этот букет красных цветов плоти, чтобы огненный восторг пронзил его, излившись из жерла ствола, переполненного алой кровью!..