Пятница, или Дикая жизнь - Турнье Мишель. Страница 49

Каких трудов ему стоило дойти до этого, каких романных авантюр! Ибо первой реакцией Робинзона было отчаяние. Оно выражает в точности тот момент невроза, когда структура Другого еще функционирует, хотя уже нет никого, чтобы ее наполнить, исполнить. Некоторым образом она функционирует еще строже, когда не занята реальными существами. Другие больше не прилаживаются к структуре; последняя функционирует вхолостую, становясь от этого лишь более требовательной. Она не перестает отодвигать Робинзона в непризнанное личное прошлое, в западни памяти и муки галлюцинаций. Этот момент невроза («отброшенным» в который оказывается весь Робинзон) воплощается в грязнили-ще, которое Робинзон разделяет с пекари: «Только глаза его, нос и рот выступали на поверхность из-под плавучего ковра ряски и жабьей икры. Освободившись от всех земных привязанностей, в тупых мечтаньях следовал он оставшимся крохам воспоминаний, которые, поднимаясь из прошлого, плясали в небе в сплетениях неподвижных листьев».

Другой момент, однако, показывает, что структура Другого начинает истощаться. Вырвавшись из грязи, Робинзон ищет замещения другому, способного вопреки всему поддержать складку, даваемую другим вещам: порядок, работу. Распорядок времени, устанавливаемый при помощи клепсидры, установление избыточного производства, введение свода законов, многообразие титулов и официальных функций, навешиваемых на себя Робинзоном, — все это свидетельствует об усилии заново населить мир другими, которые еще и он сам, и поддержать последствия присутствия другого, когда структура угасает. Но здесь чувствуется аномалия: в то время как Робинзон Дефо запрещал себе производить больше своих потребностей, полагая, что зло начинается с избытка произведенного, Робинзон Турнье бросается в «исступленное» производство, в то время как единственное зло оказывается в потреблении, поскольку он всегда потребляет в одиночку и только для себя. И параллельно этой трудовой активности как необходимый коррелят разворачивается странная страсть к разрядке и к сексуальности. Останавливая иногда клепсидру, свыкаясь с бездонной тьмой пещеры, обмазывая все свое тело молоком, Робинзон погружается в самое нутро, в самый центр острова и находит ячейку, где ему удается скрючиться, ячейку, которая словно куколка его собственного тела. Регресс более фантастический, нежели регресс невроза, ибо он восходит к Матери-Земле, к первобытной Матери: «Он был этой мягкой массой, схваченной всемогущей каменной горстью, он был бобом, запеченным в массивную и несокрушимую плоть Сперанцы». В то время как работа сохраняла форму объектов как накопленных следов, инволюция, развитие вспять отвергает любой оформленный объект в пользу внутренности Земли и принципа закапывания. Но создается впечатление, что столь различные типы поведения своеобразно дополнительны. Стой и другой стороны — исступление, двойное исступление, определяющее момент психоза, которое явно проявляется в возвращении шизофреника к Земле и к космической генеалогии, но не менее и в работе, в производстве непотребляемых шизофренических объектов через нагромождение ( Сюда примыкают и страницы, на которых Анри Мишо описывает в «Великих испытаниях духа» изготовленный шизофреником стол. Определенным сходством с этим обладает и изготовление Робинзоном лодки, которую он потом не может сдвинуть с места). Таким образом, здесь пытается раствориться уже сама структура Другого: психотик пытается сгладить отсутствие реальных других, восстанавливая распорядок пережитков человеческого, а растворение структуры — организуя преемственность сверхчеловеческую.

Невроз и психоз — это авантюра глубины. Структура Другого организует глубину и успокаивает ее, делает ее пригодной для жизни. К тому же затруднения этой структуры содержат в себе перебои, смятение глубины, словно агрессивный возврат бездны, который уже невозможно отвратить.Все потеряло свой смысл, все стало подобием и пережитком, даже объект работы, даже любимое существо, даже мир в себе и я в мире…

Если только, однако, Робинзону нет избавления. Если только Робинзон не изобретет нового измерения или третьего смысла, чтобы выразить «утрату другого». Если только отсутствие другого и растворение его структуры не просто дезорганизует мир, но, напротив, откроет возможность избавления. Нужно, чтобы Робинзон вернулся на поверхность, чтобы он открыл поверхности. Чистая поверхность, это, быть может, другой от нас и скрывал. Может быть, именно на поверхности, как пар, высвобождается неизвестный образ вещей и — из земли — новая энергетическая фигура, поверхностная энергия без возможности другого. Ведь небо вовсе не означает высоту, которая была бы только обращением глубины. В их противостоянии глубокой земле воздух и небо являются описанием чистой поверхности и облетом поля этой поверхности. Солипсическое небо не имеет глубины: «Странное мнение, которое слепо приписывает ценность глубине в ущерб поверхности и которое хочет, чтобы поверхностное означало не просторность измерения, но малость глубины, тогда как глубина, напротив, означала бы большую глубину, а не слабую поверхность. И однако чувство, подобное любви, измеряется много лучше, как мне кажется, если оно вообще измеримо, важностью своей поверхности, чем степенью своей глубины..». На поверхность сначала поднимаются двойники или воздушные Образы; затем, в небесном облете поля, чистые освобожденные стихии. Общая эрекция, возведение поверхностей, их распрямление — при исчезновении другого. Тогда подобия поднимаются и становятся фантазмами — на поверхности острова и в облете неба. Несхожие двойники и непринужденные стихии составляют два аспекта фантазма. Это переструктурирование мира и есть великое Здоровье Робинзона, завоевание великого Здоровья, или же третий смысл «утраты другого».

Здесь-то и вмешивается Пятница. Ведь главный персонаж, как и говорит название, это Пятница, юноша, почти мальчик. Только он и может вести и завершить превращение, начатое Робинзоном, открыть тому его смысл, его цель. Все это невинно, поверхностно. Именно Пятница разрушает экономический и моральный распорядок, восстановленный Робинзоном на острове. Именно он отвращает Робинзона от расселины, взрастив из собственного удовольствия другой вид мандрагоры. Это он взрывает остров, куря запрещенный табак рядом с пороховой бочкой, и возвращает небу землю и воды с огнем. Это он заставляет летать и петь мертвого козла (= Робинзона). Но прежде всего, именно он показывает Робинзону образ личного двойника как необходимое дополнение к образу острова: «Робинзон так и сяк прокручивал в себе этот вопрос. Впервые он ясно увидел за раздражавшим его грубым и вздорным метисом возможное существование другого Пятницы — как он подозревал когда-то, задолго до открытия пещеры и расселины, о существовании другого острова, скрытого за островом управляемым». Наконец, именно он подвел Робинзона к открытию свободных стихий Элементов, более основных, чем Образы или Двойники, поскольку они-то их и составляют. Что еще сказать о Пятнице помимо того, что он проказник и сорванец, весь на поверхности? Робинзон не перестает испытывать в его отношении двойственные чувства, да еще и спас он его случайно, из-за промаха, когда на самом деле хотел убить.

Но суть здесь в том, что Пятница отнюдь не функционирует как вновь обретенный другой. Слишком поздно, структура исчезла. Он функционирует то как необычный объект, то как странный сообщник. Робинзон обращается с ним то как с жалким подобием, рабом, которого пытается вовлечь в экономический распорядок острова, то как с таинственным фантазмом, владельцем нового секрета, который порядку угрожает. То почти как с объектом или животным, то, словно Пятница — потустороннее для себя же, для Пятницы, существо — двойник или образ самого себя. То по эту, то по ту сторону от другого. Разница существенна. Ведь другой в своем нормальном функционировании выражает возможный мир; но существует этот возможный мир в мире нашем и если он и разворачивается и реализуется, меняя качества нашего мира, то все-таки по законам, устанавливающим общий порядок реального и непрерывность времени. Пятница функционирует совсем по-другому, он тот, кто определяет полагаемый подлинным другой мир, единственно истинного неуничтожимого двойника, и в этом другом мире — двойника другого, которым он уже не является, которым он не может быть. Не другой, но совсем другой, нежели другой. Не повторение, но Двойник: пророк чистых стихий-элементов, тот, кто растворяет объекты, тела и землю. «Казалось, что Пятница принадлежал к другому царству в противоположность теллурическому царству его хозяина, для которого он вызывал опустошительные последствия, стоило только его в нем заточить». Потому-то он даже не является для Робинзона объектом желания. Робинзон обнимает его колени, заглядывает в глаза только для того, чтобы удержать светящегося двойника, который лишь с трудом сдерживает теперь свободные стихии, ускользнувшие из его тела. Другой загоняет: он загоняет стихии в землю, землю в тела, тела в объекты. Но Пятница невинно распрямляет объекты и тела, он берет землю в небо, он освобождает стихии. Распрямить — это в то же время и сократить. Другой есть странный обходной маневр, он загоняет мои желания в объекты, мою любовь в мир. Сексуальность связана с порождением лишь посредством подобного крюка, который заставляет разницу полов пройти сначала через другого. Прежде всего в другом, через другого и основывается, устанавливается разница полов. Учредить мир без другого, распрямить мир (как делает Пятница или скорее, как Робинзон воспринимает, что Пятница это делает), это избежать крюка. Это отделить желание от его объекта, от петляния через тело, чтобы направить его к чистой причине: Стихиям. «Исчезли леса установлений и мифов, которые позволяли желанию овладевать телами в обоих смыслах этого выражения, то есть придать себе определенную форму и обрушиться на женское тело». Робинзон не может более ухватить самого себя или Пятницу с точки зрения дифференцированного пола. Вольно же психоанализу видеть в этом упразднении окольного пути, в этом отделении причины желания от объекта, в этом возврате к стихиям знак инстинкта смерти — инстинкта, ставшего солнечным.