Пятница, или Дикая жизнь - Турнье Мишель. Страница 6
Робинзон очень страдал от отсутствия пилы. Этот инструмент невозможно было изготовить самому, а ведь он позволил бы ему сэкономить многие месяцы работы ножом или топором. Однажды утром он решил, что навязчивые мысли о пиле свели его с ума: проснувшись, он услышал звук, который мог возникнуть только при пилении. Временами шум стихал, словно пильщик делал передышку, потом возобновлялся с прежней силой — такой же монотонный и ровный. Робинзон потихоньку выбрался из-под козырька скалы, где привык ночевать, и на цыпочках стал подкрадываться к источнику шума, пытаясь заранее совладать с потрясением при виде пока еще неведомого человеческого существа. И что же: у подножья одной из пальм он наткнулся на гигантского краба, который распиливал клешнями кокосовый орех. Другой краб, забравшись на дерево, тем же манером отделял орехи от ветки и сбрасывал вниз. Эта парочка членистоногих не обратила ровно никакого внимания на потерпевшего бедствие человека и спокойно продолжала свои шумные занятия.
Зрелище это внушило Робинзону глубокое отвращение. Он побрел на лужайку, где его ждал недостроенный бот, утверждаясь в мысли, что остров так и остался для него чужим, что над ним тяготеет проклятие и что суденышко, чей нескладный, но такой родной силуэт просвечивал сквозь заросли дрока, — единственная его связь с миром.
За неимением лака или хотя бы смолы, чтобы пропитать борта и днище, Робинзон решил изготовить клей по способу, известному ему еще со времен посещений судоверфи на Узе. Для этого ему пришлось свести целую рощицу остролиста, которую он заприметил на восточном берегу острова с самого начала строительства. Полтора месяца у него ушло на то, чтобы очистить деревца от коры и снять лыко, осторожно разрезая его на полоски. Потом он долго кипятил в котле эту нитевидную беловатую массу, которая мало-помалу превратилась в густую, вязкую жидкость. Сняв ее с огня еще кипящей, он быстро пропитал ею весь корпус бота.
И вот судно было закончено, но долгая история его создания навсегда запечатлелась на коже Робинзона: порезы, ожоги, шрамы, мозоли, заусенцы и несмываемые пятна свидетельствовали о жестокой борьбе, которую ему пришлось вести за создание своего однокрылого кораблика. Он не нуждался в судовом журнале: для воспоминаний достаточно будет взглянуть на собственное тело. Робинзон начал собирать припасы в дорогу, но вскоре оставил это занятие, решив сперва спустить бот на воду, чтобы проверить, достаточно ли он остойчив и водонепроницаем. В глубине души он терзался страхом — страхом неудачи, нового бедствия, что сведет на нет труды, от которых зависела вся его жизнь. Он представлял себе: вот «Избавление „ спущено на воду, и вдруг обнаруживается какой-нибудь неисправимый порок в конструкции, например слишком высокая или слишком низкая осадка; в первом случае бот станет неуправляемым, его захлестнет даже слабая зыбь, во втором — опрокинется при самом незначительном волнении на море. Ему уже в страшных кошмарах мерещилось, как «Избавление“, едва коснувшись воды, камнем идет ко дну и сам он, вместе с ботом, кренящимся с боку на бок, погружается в зеленые морские глубины, в мрачные бездны.
Наконец он решился приступить к спуску «Избавления», хотя неясные страхи так долго заставляли его откладывать это событие. Сперва он даже не очень удивился, когда понял, что невозможно протащить по песку до моря судно, весящее более тысячи фунтов. Но эта первая неудача обнаружила перед ним всю сложность проблемы, над которой он доселе не задумывался всерьез. Вот тут-то ему и представился случай постичь ту важную метаморфозу, какую претерпел его разум под влиянием одиночества. Похоже было, что область его мыслительной деятельности одновременно и сузилась, и углубилась. Ему становилось все труднее думать о нескольких вещах разом, все труднее переходить от одного предмета размышления к другому. Так, он понял, что окружающее служит для нас постоянным раздражителем не только оттого, что будоражит нашу мысль, мешая вариться в собственном соку, а еще и потому, что одна лишь возможность вторжения «чужих» приоткрывает нам завесу над целым миром явлений, расположенных на периферии нашего внимания, но в любой момент способных стать его центром. И вот это-то периферийное, почти призрачное присутствие вещей, которые нынче перестали заботить Робинзона, постепенно исчезло из его сознания. Теперь он жил в окружении предметов и явлений, подчинявшихся простому непреложному закону: «все или ничего», — потому-то, поглощенный строительством «Избавления», он упустил из виду проблему спуска на воду. Следует также добавить, что Робинзон вдохновлялся примером Ноева ковчега, ставшего прототипом «Избавления». Ковчег, сооруженный на суше, вдали от моря, ждал, когда вода придет к нему, низвергнувшись с небес или с горных вершин.
Отчаяние — сперва подавленное, потом исступленное — охватило Робинзона, когда ему не удалось подсунуть деревянные кругляши под киль, чтобы выкатить бот на берег, как, бывало, в Йорке во время реставрации собора выкатывали целые колонны. Бот оказался неподъемным, и Робинзон только вышиб один из шпангоутов, когда слишком сильно налег на кол, служивший ему рычагом. После трехдневных бесплодных усилий он бросил эту затею; гнев и изнеможение застилали ему глаза. И тогда он решил прибегнуть к крайнему средству. Коль скоро нельзя спустить «Избавление „ к морю, он, может быть, заставит море подняться к „Избавлению“. Достаточно прорыть канал, который, начинаясь у берега, прорежет склон и, постоянно углубляясь, достигнет строительной площадки. Бот опустится в канал, и прилив вынесет его в бухту. Робинзон тотчас же лихорадочно принялся за работу. Но потом, слегка поостыв, измерил расстояние, отделявшее «Избавление“ от берега, а главное, высоту склона над уровнем моря. Ему предстояло прорыть канал длиною в сто двадцать ярдов и заглубить его в скалу на сто с лишним футов — гигантский, нечеловеческий труд, на который, даже при самых благоприятных обстоятельствах, не хватило бы всей его оставшейся жизни. И он отступился.
Жидкая тина, над которой тучами вились комары, лениво колыхалась, когда молодой кабан, высунув из нее одно лишь пятнистое рыльце, норовил потеснее прижаться к материнскому боку. Здесь, на восточной оконечности острова, в болотной трясине, десятки семей пекари устроили себе лежку и блаженствовали, греясь в вязкой жиже, под знойным полуденным солнцем. Одна из разомлевших самок по самые уши залезла в теплую грязь и недвижно дремала, пока ее отпрыски с пронзительным хрюканьем суетились и задирали друг друга. Но когда солнце начало склоняться к горизонту, кабаниха стряхнула с себя сон, мощным усилием вырвала свое грузное тело из тины и выбралась на сухой пригорок, в то время как ее неистово визжащие поросята судорожно месили грязь тоненькими ножками, стараясь не захлебнуться. Потом все семейство гуськом удалилось в лес под громкий треск сломанных веток.
Вот тут-то из ила поднялась и шагнула в сторону прибрежных камышей серая статуя. Робинзон давно позабыл, сколько времени назад он оставил последний лоскут своей одежды в колючем кустарнике. Впрочем, он больше не опасался палящих солнечных лучей, ибо все его тело — спину, бока, бедра — покрывала короста из засохших экскрементов. Волосы на голове и в бороде свалялись, и их спутанная масса почти целиком скрывала лицо. Руки, превратившиеся в узловатые обрубки, теперь служили ему только для передвижения: когда он пытался встать, голова кружилась, его валило с ног. Физическая слабость, мягкий песок и теплая тина, а главное, душевный надрыв сделали свое дело: теперь Робинзон мог лишь ползать, извиваясь, как червяк. Он понял одну простую истину: человек подобен тем раненным во время драки или боя, которые еще держатся на ногах, пока их окружает и стискивает со всех сторон толпа, но стоит ей рассеяться, как они бессильно падают наземь. Люди — его братья по разуму — поддерживали Робинзона в человеческом состоянии незаметно для него самого, и, когда они внезапно исчезли, он ощутил, что не может устоять на ногах в этой пустоте. Он кормился всякой мерзостью, уткнувшись лицом в землю. Он ходил под себя и редко отказывался от удовольствия поваляться на собственных теплых испражнениях. Он двигался все ленивее, и эти короткие перемещения всегда приводили его к болоту. Там, в теплой и влажной оболочке из тины, он словно освобождался от своего тела, от его надоевшей тяжести, а ядовитые болотные испарения одурманивали его вконец. Лишь его глаза, нос да рот выступали из жирной болотной ряски, среди пленок жабьей икры. Порвав все связи с земной жизнью, он в сонном оцепенении перебирал обрывочные воспоминания прошлого, и неясные образы, возникая неведомо откуда, танцевали над ним, в небе, обрамленном застывшими кронами деревьев. Он вновь переживал сонную тишину долгих часов, что проводил ребенком в глубине темной лавки своего отца — оптового торговца шерстяными и льняными тканями. Огромные штуки материй, наваленные грудой, образовывали вокруг него мягкую крепость, неизменно поглощавшую все — свет, шумы, толчки и сквозняки. В этой спертой атмосфере витали устоявшиеся запахи овечьей шерсти, пыли и лака, к ним примешивался аромат бензойной смолы, которой отец Робинзона круглый год лечил застарелый насморк. От этого зябкого, тщедушного человечка в очках, вечно гнувшего спину над конторкой, заваленной счетами и долговыми книгами, Робинзон, как ему казалось, унаследовал только рыжие волосы; он думал, что всем остальным обязан матери — женщине решительной и властной. Но болото выявило в нем новые свойства души — склонность к самоуглублению, к добровольной капитуляции перед внешними обстоятельствами, — доказав тем самым, что он прежде всего сын своего отца, скромного суконщика из Йорка.