Космонавт Сергеев - Шурлыгин Виктор Геннадьевич. Страница 31

— По моей узкой специальности у вас все в порядке, — сказала она. — Вы идеально здоровы. Даже завидно. Желаю вам и вашему сиамскому коту удачи. И зовите своего товарища. Если моряк здоров — все будет хорошо.

— Он необыкновенно здоров. Вы это увидите сами.

— Зовите же вашего товарища!

Но белокурому красавцу, видимо, не суждено было дойти до симпатичной шатенки с огромными глазами. Жору «зарезал» хрустяще-накрахмаленный старичок. Он обнаружил в сердце гиганта какие-то легкие шумы — следствие увлечения штангой. Но Жора никак не хотел в это верить и бил себя огромными кулачищами в грудь, в то место, где стучало сердце, и его мощное тело содрогалось и гудело, как прокованный металл.

— Сердце? — кричал в истерике гигант. — Это не сердце — машина! Смотрите, какие нагрузки выдерживает этот агрегат! Смо…о…т…

И вдруг весь обмяк, побледнел, бессильно опустил руки, жадно хватая широко раскрытым ртом воздух.

— Укол этой барышне! Живо! — пришел в движение старичок. — Теперь он сам убедился, что сердце у него никудышное!

Жора лежал на кушетке белый, как лист бумаги, и недвижный. Он лежал минут пятнадцать, потом тяжело встал и, качаясь, пошел к открытой двери, откуда Саня и Леша наблюдали за происходящим. На пороге остановился, припал к косяку.

— Извините, ребята, — сказал чуть слышно. — Прощайте. Провожать не надо.

— Но, Жора…

— Я сам! Прощайте!

Вечером, когда Саня и Леша вернулись в палату, койка моряка была аккуратно заправлена, на столе лежала записка. Всего четыре слова: «Кто останется, пусть напишет!» Только четыре слова, без подписи и даты.

— Кто бы мог подумать! — вздохнул Саня. — Приедут Дима и Марс — не поверят.

— Завтра — «гонка за лидером», — Леша устало смотрел в окно. — Надо собраться. Может, пойдем погуляем?

— Давай подождем Диму и Марса и пойдем гулять вместе.

— Обязательно подождем.

Они не стали зажигать свет, хотя в палате уже сделалось сумеречно, легли, не раздеваясь, на свои койки и долго молчали. Тело у старлея доблестных ВВС ныло, как после вечного боя, когда одна атака отбита, но скоро начнется другая; он уже чувствовал ее приближение и старался понять, что произошло в первой схватке, что изменилось в мире, в нем самом. У него было такое ощущение, будто он уже не тот бесшабашный Санька Сергеев, каким был недавно, даже не тот, который понял и впитал суровые истины майора Никодима Громова, не тот, который вышел победителем из жаркой схватки с ураганом, а совсем другой. Что-то снова обновлялось в нем, обновлялось тяжело и трудно: он хотел высшей доброты и ясности, был готов любить и жертвовать, не требуя отдачи, с нетерпением ждал своих новых товарищей, Диму и Марса, волновался и переживал за них — ребята проходили испытания на центрифуге, долгие перегрузки, точно гвоздями, вбивали их в кресла, и Саня знал, как нелегко приходится кандидатам в космонавты.

— Леша, — он первым нарушил молчание. — В нашем положении не принято задавать вопросы. Но расскажи, если можно, о себе.

— Я понимаю.

Общая цель, тяжелые испытания — всё, чем они жили в затерянном среди леса госпитале, связало их крепкими узами мужского братства, и можно было наплевать на условности, потому что граница, за которой все условности кончаются, уже пройдена. Они не имели права оставаться больше безымянными. И Леша, видимо, понимал это. Он рассказывал медленно, в основном про Север, где ему до невероятности везло и где все три года был сказочно удачлив — и тогда, когда мутная пелена задергивала шторкой фонарь вертолета, а он шел «вслепую» на аэродром; и когда взлетал при шквальном ветре с палубы крохотной шхуны; и когда спасал рыбаков. Раз пять, наверное, Леша мог не дотянуть, мог шлепнуться в холодное море, но всегда что-нибудь выручало.

В тот последний раз, незадолго до вызова на комиссию, он попал в какой-то циклон, началось обледенение лопастей винта, груда металла, завывая, камнем сыпанулась вниз. Впереди, метрах в шестистах, пилот заметил льдину. Белый островок едва поднимался над водой — на него исправную машину сажать замучаешься, а про неуправляемый вертолет и думать нечего. Но льдина была одна-единственная. Она упрямо качалась среди волн, и, когда Леша взглянул на нее еще раз, стекляшка ему даже понравилась. Тряхнув машину, летчик заложил невероятный пируэт, скользнул вдоль линии горизонта на режиме авторотации, когда лопасти работают лишь под напором воздушного потока, ткнулся шасси в край мягкого, изъеденного водой льда. Он сделал все, что мог. Вертолет закачался, словно эквилибрист, балансирующий на краю пропасти, но удержался.

Льдина оказалась длиной в двадцать девять шагов.

— На чем сидишь? — спросили с материка, когда Леше удалось через какое-то судно выйти на связь.

— Поле тут. Одиннадцатиметровый пробивать можно.

— Пару часов продержишься?

— Уже держусь.

Его сняли только через семь часов и восемнадцать минут. Вернувшись в свою холостяцкую комнату, он завел проигрыватель, слушал музыку, смотрел в окно на бескрайние сопки, на редкие зеленые проталины между ними и ни о чем не думал. Утром его ждала новая машина, утром он должен поднять ее в воздух, и было бы непозволительной роскошью предаваться перед полетом эмоциям. Единственное, что он себе позволил — это педантичный разбор особого случая, профессиональный и математически точный анализ своих действий, и этот анализ пилота удовлетворил. Он сделал все, что полагалось делать в аварийных ситуациях военным летчикам, несущим службу на Севере.

— Помните у Суворова: «Везенье, везенье, а где же уменье?», — сказал утром на разборе полетов Командир. — Так вот, хочу отметить: наш «везучий» товарищ показал умение высокого профессионального класса, сумел предотвратить чэпэ.

Несомненно, Командир был прав. Но Леша героем дня себя не чувствовал: когда долго живешь и работаешь на Севере, и людей, и их поступки, и самого себя меряешь какой-то особой меркой. То, что на Большой земле кажется из ряда вон выходящим, героическим, невозможным, тут воспринимается иначе: в суровых условиях диапазон человеческих возможностей становится шире и люди полнее раскрывают себя. Потом, расставшись с белой пустыней, почему-то с трудом приспосабливаются к нормальному ритму жизни, к работе без опасности и риска, к ласковому солнцу, к теплому, не пронизывающему насквозь ветерку. Просто какое-то время привыкают к обычным условиям, как космонавты после земной тяжести и перегрузок привыкают к невесомости.

У Леши периода «адаптации» не было. Он начал свой путь в Звездный городок, перешагнув через северную болезнь. И тут ему снова как бы повезло: перегрузки сурового края еще жили в нем, и госпитальные на их фоне почти не ощущались. Даже нравились, ибо, как Саня понял, это было обычное Лешкино состояние — жить с перегрузками, работать на перегрузках, мечтать о перегрузках. Тут лейтенант, видимо, чувствовал себя, как рыба в воде.

— Понимаешь, — старался объяснить он, — когда давит, когда возможности на пределе, чувствуешь себя как бы крепче. В постоянной форме, что ли.

Он замолчал, положив руки под голову, и долго смотрел в окно, за которым раскинулось бескрайнее небо. Бледными светлячками там горели звезды, к которым будущие пахари вселенной мечтали проложить первые борозды. Время — этот информационно-энергетический фактор обеспечения бытия — проходило через них, и где-то на его волнах уже проецировалось их будущее. Но они ничего, совсем ничегошеньки не знали о том, что ждет впереди. Они ждали товарищей из своего изрядно поредевшего полка. Дима и Марс пришли. Ввалились в палату и тоже, не зажигая свет, упали на койки.

— Сколько? — пружинисто поднялся Леша.

— Десять «же», — не отрывая головы от подушки, прохрипел Марс. — Избиение младенцев железобетонными плитами без прелюдии.

— Это немного, если вдуматься.

— Как же, — словно бредя, продолжал Марс. — У меня, вроде, все было. И с пятого этажа без страховки прыгал… И в горящем автомобиле под откос летел… А такого, извините, не испытывал.