Один за всех - Чарская Лидия Алексеевна. Страница 4
Вышла на крыльцо встретить мальчиков. Все трое пришли вместе.
Впереди смуглый, красивый, стройный, уверенный в себе Степан; за ним — малыш-шалунок голубоглазый, дитятко веселое, жизнерадостное, Петруша, а позади них — он, любименький, дорогой-дорогой, всегда тихий, как глубокие воды озера, задумчивый, как будто печальный, Варфушка.
Братья веселы, спокойны. Он — нет.
— Матушка, матушка! — произносит Варфуша сдавленным голосом.
Дрожит как былинка, и бледен, как зимний снег.
— Варфушка, мой Варфушка, что с тобою?
Приняла боярыня сына в объятия, прижала к себе. Весь трепещет… Вербочка молодая весенняя так бьется под вихрем полевым.
— Скажи, деточка, скажи, что с тобою? — испуганно спрашивает боярыня.
Рассказывает Степа.
— Осрамился наш Варфушка! Дьяк Назарий велел псалтирь читать, — ни слова не вымолвил. Рцы за глаголь принял. Дьяк лозой наказывал. Срамота. Все ребятки смеялись. Плакал Варфушка. Больно было, — да и срамота. Петруша вон молодешенек, а куда на псалтирь горазд, боек разбирать. Не угнаться за ним Варфушке. Не угнаться. Срамота!
Кончил Степа. Черные угольки-глаза разгорелись. Гневно юное личико. Злость берет на брата. Будто он и впрямь блажной какой, в толк грамоту взять не может. Перед школой и дьяком — чистый срам.
Петрушины живые глазки опустились. Жаль ему брата. Ах, жаль!
Мать молчит. Губы молчат, сжаты, но сердце говорит, сердце кричит:
— «Бедный мой Варфушка, жалостный мой!» — и увела мальчика в задний покойчик, примыкающий к стольной гриднице, увела, обняла, обвила трепещущими руками. Целует, лелеет, ласкает.
— Успокойся, сыночек, радость моя Богоданная, желанненький мой.
Ни слова обиды, ни упрека. Сердце матери — вещун. Знает, понимает детскую скорбь. Бедный Варфушка, не легко ему, милому!
Заглянула боярыня в глаза сыну.
Глубокая тоска в померкшем сиянии. Скорбно трепещут ресницы. Темная-темная мысль под стрельчатым их навесом. И вдруг хлынули слезы. Упал на колени Варфушка, обвил ноги матери, прижался горячим личиком к прохладному позументу летника, шепчет дробно, скоро, скоро:
— Матушка, родимая, тяжко мне… век не выучусь уму-разуму, матушка; ввек не одолею грамоты… Господи, Господи, помилуй меня!.. Матушка, вели с холопами день с зари до зари трудиться… Вели сено, хлебушко убирать, вели тын чинить, ворота новые ставить, топливо из леса таскать… Что хошь, сработаю, а грамоту — не могу, не могу, матушка!..
Говорит, лепечет, а слезы так и рвутся ручьями из скорбных очей.
Плачет Варфушка, плачет боярыня Мария. Мать и сын сплелись в тесном объятии. Сердца бьются, как одно, мысли мчатся, как одна, два порыва отчаяния в один слились…
Нечем матери утешить сына. Есть одна радость у нее, одна тайна светлая, которая дает ей надежду на счастье ее ребенка, но рано еще, рано сказать ее мальчику. Молод он еще, этот отрок синеглазый, не поймет. А тайна эта вот уже семь лет, как согревающий душу пламень, как сокровище, как клад, носит в сердце боярыня. Прекрасна эта тайна. И немногие люди носят такую в душе.
Вспомнила о ней теперь, прижала снова к груди ребенка, гладит рукою лен золотистых кудрей, а сердце такое большое, такое горячее, так и рвется к нему, полное любви.
Почти что успокоился Варфоломей под обаянием материнской ласки.
— Не серчай, любимая, — шепчет чуть слышно.
— Я… не серчать?.. — Да што ты, окстись, детушко, да я…
Не пришлось закончить слова боярыне Марии.
Широко распахнулись двери покойчика, куда она скрылась с сыном. Вошел кто-то, стал на пороге.
Подняли глаза в раз мать и сын.
— Батюшка!
Боярин Кирилл стоял на пороге.
Еще молод, а уже легкая седина пробивается в темных волосах и кудрявой бородке. Не мудрено. Ближний ведь он боярин князя Ростовского. А Ростов — со дня татарского нашествия десяток десятков лет — многострадальный город. Всею тяжестью обрушилось на него иго татарское. Сколько крови христианской было пролито в нем. Теперь данью обложен. Хозяйничают ханские баскаки. Легко ли видеть, как сборщики дани истязают народ. Звери они, звери лютые. Когда бы мог только боярин, когда бы мог пособить своему князю. Но ничему нельзя пособить, ничего не по делать — Русь слаба. Удельные князья ослабли, распря идет между ними. Не одолеть хана, не сплотясь дружно всем вместе. Вот почему печально лицо боярина Кирилла, благородное, умное, доброе лицо с мягким взором черных очей, смелых и грустных в одно время.
Сейчас оно неспокойно, это смугловатое лицо. Из-под окола шапки смотрят тревожно хмурые, словно подернутые тучами темного неба глаза. Загорелая рабочая в мозолях рука (боярин Кирилл, не глядя на свое высокое положение, усердно разделяет труды в поле и дома со своей челядью), беспокойно перебирает край кафтана.
— Что случилось, Маша?.. Варфушка! О чем плачете?
Голос у боярина мягкий, певучий, бархатный.
Рассказывает Мария о бессилии Варфушки одолеть грамоту, о горе ребенка.
Печальнее делается лицо отца.
— Эх, Варфоломей, Варфоломей! — с укором роняет боярин, — не на радость нам это, сынушка! Не тешишь ты нашего сердца… не усердствуешь.
Махнул рукой и потупился скорбно.
Молчание.
Вдруг вздрогнул надломленный голосок.
— Усердствую, батюшка, да Господь, видно, отвернулся от меня. Ничего не выходит…
Переглянулись муж и жена.
Господь отвернулся! От него-то, от маленького, от кроткого и ясного, как незабудка в лесу. А что же «тайна»? Тайна показывает, что Варфушка любимый Богом, что Варфушка особенное дитя, отмеченное судьбой… Ах, скорее бы, скорее бы подрос он, скорее бы поведать ему тайну, милому отроку, незабудке лесной.
Жалость к сыну прокралась в сердце боярина Кирилла… Взглянул и добро улыбнулся мальчику.
— Полно горевать, малыш! Одолеешь, Господь даст, склады, а дале и не надо. Бог с тобою. Не в дядьки приказные ладим тебя отдать. Есть живность у нас, есть вотчинка! Проживешь, волей Божией, безбедно. А я не о том грущу. Поруха у нас, — кони пропали.
— Кони!
Испуг выразился в лице Марии. Передался и мальчику.
— Какие кони?
— Жеребята! Не доглядел, видно, челядинец! Со двора ушли. В поле рыщут, либо в лесу. Холопы все на работе. Некого послать. Степу ладил, да он тоже на работу с челядью отпросился. А жеребята уйдут. Жалко! Не дай Господь попадут татарам здешним Ростовским, сейчас прирежут — любят конину пуще всего басурманы. Жалко коньков. Славные жеребчики.
— И то жалко, — вздохнула Мария.
— Тятя, а, тятя! Отпусти меня в поле… Поищу жеребят.
Голос Варфоломея снова чист и звонок, как хрустальный ручей в лесу. Недавнего горя будто и не бывало. Глаза блещут. Снова золотое в них сияние дальней звезды. Весь загорался мальчик. Дышит слышно, возбужденно.
— В поле! Один! Наедине с цветиками, с былинками, с птахами пернатыми буду, под голубым шатром безоблачного неба, — неслышно, беззвучно кричит, ликует маленькое сердце ребенка.
Отец улыбается. Мать тоже.
— Скажи, Варфушка, нешто сладко быть одному?
— Сладко, батя… сладко, мама родимая!
— Ступай со Христом, желанненький… Господь даст, приведешь коней.
— Приведу!
Весь вспыхнул от счастья мальчик. Весь пылает. Очи пылают, щеки, прекрасное, милое лицо. Радость какая! Один опять!.. Можно думать, мечтать!..
Выбежал спешно. Торопится, как на праздник. Улыбаются синие глаза. Сыплют искры. Уста только сомкнуты и не знают улыбки.
— Иду! Иду!
Подпоясался. Одернул рубашонку. Шапки не взял — не надо. Кафтан — не надо. В поле, в поле, в милое, зеленое, к опушке лесной!.. Скорее, скорее!..