Тревожная служба. Сборник рассказов - Дикс Эрхард. Страница 56

Эдмунд Ауэ

ВСТРЕЧА

Было уже очень поздно.

Давно затихли последние шаги в коридорах министерства.

Полковник Бентхайм сидел в своем кабинете и изучал дело, которое ему еще утром положила на письменный стол секретарша. Он не слышал монотонного шума ветра, легкого шелеста кленовых листьев и приглушенного стука ветвей, ударявших в широкое окно.

Наконец-то ему удалось выбрать время, когда, как он полагал, можно было из бумаг в деле, заметок и документов выяснить все, что требуется, чтобы со спокойной совестью принять ответственное решение. Однако он все больше убеждался, что вряд ли в этой пачке бумаг содержится достаточно сведений, чтобы на этой основе можно было что-то решить.

Бентхайм покачал головой. Нет, бумаги говорили мало. А этого человека, о котором шла речь, он знал. Знал, как ему казалось, гораздо лучше, чем можно было заключить из этих толстых папок.

Он знал его еще с тех времен, о которых в деле ничего не указывалось или указывалось слишком мало. В ту пору этот человек еще не был офицером, и форма, которую он носил, была совершенно другой, с иными знаками различия. Но об этом говорится здесь постольку-поскольку, но ничего о другом. А это другое он и сам точно не знал. Он, Бентхайм, должен был принять решение относительно этого человека, дело которого лежало перед ним. И ему было трудно это сделать, поскольку он помнил то, о чем в документах не было указано, и не знал того, о чем свидетельствовали эти бумаги.

Бентхайм листал, и читал, и вновь возвращался к уже перевернутым страницам, рассматривал фотографию офицера. На первый взгляд он казался ему совершенно незнакомым, но, если приглядеться, можно было узнать этого человека, каким он знал его в те времена.

Сомнения окончательно рассеялись, перед ним действительно лежало дело Вольфганга Мертенса, с которым они вместе были на центральном направлении восточного фронта. Нет, еще раньше. Он впервые увидел его в Галиции в госпитале. Их койки стояли рядом, и они часто дискутировали. Нет, это сегодня дискутируют, а в ту пору почти любая точка зрения вызывала горячие споры.

Мертенс был упрямый спорщик, вышколенный молодой немец. «Кровь и честь» — это понятие было привито ему с детства и ослепляло его. Бесконечные разговоры о вере, чести, войне доводили Бентхайма до белого каления. Ему приходилось сдерживать себя, и это было не так уж трудно, поскольку Мертенс казался ему симпатичным и в общем-то порядочным, честным парнем.

Но однажды... Он хорошо помнит: это было душной летней ночью. Фронт приближался. И вот однажды после целой ночи бурных споров он, забыв о всякой предосторожности, сознался Мертенсу, что никогда не будет стрелять в русских. «Русские мне ничего плохого не сделали, — заявил он. — Но я знаю тех, кто несет зло, и, прежде чем я стану стрелять в русских, я поверну свое оружие против тех, кто избивал моего отца. Прямо в них! — Увидев возмущенное лицо Мертенса, резко сказал: — Если будет нужно, то и в тебя! Если ты станешь на их сторону, то и в тебя!»

Бентхайм вспомнил, как, сказав это, он испугался своих собственных слов. Но слово не воробей — вылетит, не поймаешь. То, что он не будет стрелять в русских, вырвалось у него случайно, но теперь уже было все равно. Что бы он ни добавил, это не могло смягчить сказанного. И он стал говорить еще резче, резче, чем сам того хотел. И Мертенс отвернулся, с презрением или с сочувствием — Бентхайм не знал и уже жалел о своей чрезмерной откровенности.

Как можно быть таким откровенным с человеком, которого он совершенно не знал, о котором ему было только известно, что он, еще не достигнув восемнадцатилетнего возраста, добровольно пошел на фронт, что ему еще ни разу в жизни не пришлось близко видеть смерть человека, что он был готов за «честь» «великой Германии» бороться и умереть! Бентхайма охватило смутное предчувствие. Он понял, что если Мертенс донесет, то это будет стоить ему головы.

Остаток ночи он провел без сна. Мертенс больше с ним не разговаривал. Это казалось Бентхайму особенно подозрительным. Он уже представлял себе, что произойдет, если за ним придут. Он теперь был почти уверен, что Мертенс донесет. «Честь немца и верность фюреру» обязывали его к этому. Он был так воспитан, он рос в коричневой рубашке с кинжалом гитлерюгенда на портупее.

Надо полагать, спасло Бентхайма то обстоятельство, что выздоравливающие, в том числе он и Мертенс, получили приказ немедленно готовиться к отправке на фронт.

...Бентхайм сидел перед раскрытой папкой, не глядя в нее. Он вспомнил то сентябрьское утро 1944 года, когда над русской равниной поднялся красный шар осеннего солнца. «Кровавая заря — ранняя смерть» — эту поговорку никто не забывал. Сейчас он не мог вспомнить, сказал он это вслух или только подумал. Он стоял рядом с Мертенсом. «Скверная примета», — что-то в этом роде сказал он, стараясь определить настроение молодых солдат. Мертенс не ответил, молча глядел на небо, на кровавый рассвет, поднимавшийся в той стороне, куда они должны были выступить, почти еще дети, солдаты предпоследнего призыва. Этого неба Бентхайм никогда не мог забыть, как никогда не забывал того, что произошло потом, после этого выступления.

А теперь вот это дело... Вновь судьба свела его с Мертенсом.

В его памяти всплывали картины прошлого.

Много пришлось пережить всякого, но один день сохранился в его памяти как самый тягостный. Он поднимался пасмурной пеленой над березовой рощей, обожженным лугом и высотой, на которой они находились.

Вчера их было около сотни, сейчас осталась едва половина. Не нужно было быть пророком, чтобы предсказать события следующего дня. Вопрос был лишь в том, останется ли кто-нибудь в живых.

За эту высоту — 294, на которой они сейчас лежали, шли жестокие бои. Вчера на ней были русские, днем раньше немцы, перед этим тоже русские. Трудно сказать, сколько раз эта высота переходила из рук в руки.

Когда они по приказу обер-лейтенанта фон Шарковски в сумерки захватили окопы на высоте, те были полны убитыми и умирающими.

На рассвете оставшиеся в живых, сидя на корточках в окопах, жевали сухари, жадно курили. Каждый знал, что на них снова обрушится огненная лавина, как день назад. И уже ни у кого не было в голове прежних лозунгов: «Кровь и честь», «На смерть!». Было лишь одно — желание выжить.

Вспоминал ли теперь Вольфганг Мертенс об их разговоре с Бентхаймом в госпитале? Трудно сказать. Они говорили друг с другом лишь о самом необходимом. Но Бентхайм не думал, чтобы Мертенс донес на него Шарковски. События на фронте и военные тяготы, несомненно, повлияли и на него, и сейчас он вряд ли стал бы размышлять о том, что говорилось той ночью. И тем не менее Бентхайму хотелось, чтобы Мертенс вспомнил об их споре. Он по-прежнему питал к этому парню симпатию и исподволь наблюдал за ним.

Вольфганг с ужасом глядел на кучу трупов, которые солдаты снесли в конец окопа.

«Не стоит смотреть все время в ту сторону! — сказал ему пожилой солдат, по виду крестьянин. — Хоть к этому и трудно привыкнуть, а все же привыкают. — Он развязал узел и достал кусок сухой колбасы, отломил половину и протянул Мертенсу. — Ешь, парень! На сытый желудок умирать сподручнее. Это домашняя, моя старуха делает ее сама. Свиное и козье мясо — и образуется сухая колбаса. Попробуй!»

Мертенс взял кусок, но есть не мог.

До полудня все было тихо. Но вскоре до них внезапно донесся голос из репродуктора: «Немцы! К вам обращается немец. Земляки, немецкие солдаты! Эта война — не ваша война. Вы платите за нее жизнью. Бросайте оружие! Не стреляйте в таких же, как и вы, русских рабочих и крестьян! Остановите бессмысленный террор в оккупированных странах!»

Уже при первых словах обер-лейтенант Шарковски приказал одному из унтер-офицеров обстрелять из минометов рощу, откуда велась передача. Немного спустя послышались свист, шелест и разрывы мин в березовом лесу. Голос по ту сторону умолк.