Детство Лермонтова - Толстая Татьяна Никитична. Страница 55
— Ах, он окаянный!
— У Матреши родился ребеночек. В свином хлеву. Свиньи дитя сожрали…
— А Матреша как?
— На другой день померла. Схоронили ее рядом с отцом Марфуши и Симы.
Арсеньева в растерянности молчала. Миша посмотрел на нее таким пронзительным и презрительным взглядом, что она побледнела и заерзала в кресле.
Утром Арсеньева встала, чувствуя, что привычные заботы навалились на нее и что надо распоряжаться.
Марфуша робко, не смея поднять глаз, стала ей шнуровать ботинки на меху. Арсеньева ее ворчливо журила:
— Говорят про тебя, что дерешься? Хороша скромница!
Марфуша всхлипнула и неожиданно быстро заговорила:
— Как мне Прошка сказал: «Иди за меня!» — я ему и говорю: «Ладно, как барыня приедет и разрешит, так и пойду». А он говорит: «Она еще не скоро приедет, пойдем к попу», за руку меня ташшит и ташшит. Испуг меня пробрал. «Куды так скоро замуж? — говорю. — Пустите меня, Пров Савельич!» А он — никаких, все ташшит к поповскому жилью. Ну, тут я распалилась и его коленкой в живот ткнула, он и упал. А мы с Симой избу заколотили и скорее на барский двор, дожидаться вас. Тут Пров Савельич посмирнее стал.
Арсеньева благосклонно кивнула головой.
— Молодец девка, — одобрительно сказала она. — Так и надо себя вести!
Миша слышал весь этот разговор, который был прерван приходом управляющего. Все замолчали, но Арсеньева вдруг потянула носом:
— Это что ж за новость? Табак ты начал курить, что ли, Абрамка? Так и разит от тебя махоркой!.. Совсем распустились! Стоит мне только уехать, как в Тарханах все вверх дном. В сенях собачиной воняет — сил нет, совсем как в скорняцкой мастерской, этот курить стал…
Абрам Филиппович рухнул помещице в ноги.
— Простите, милостивица! — шептал он, бледный и обомлевший от страха. — Табачок-то даровой, самосейка, вот и приобык летом…
— А ты не разговаривай! Пока в баню не сходишь и язык квасом не отполощешь, не смей показываться в моих покоях!
Абрам Филиппович засуетился и убежал.
— А ну, позвать мне Прохорова, истопника!
Истопник Прохоров появился немедленно. Он не ожидал вызова барыни и поэтому не успел обчиститься: на груди и на плечах повсюду виднелись деревянные занозы от поленьев, и мелкие щепки прилипли к его рубахе, потому что он ходил по комнатам с дровами, подкладывал их в печь и проверял, как они горят. Сейчас его ладонь была перевернута кверху, указательный палец согнут, как крючок, и на нем висела отличная детская шубка.
Взглянув на Прохорова, Арсеньева сразу же обратила внимание на шубку.
— В день ангела Михаилу Юрьевичу дозвольте моей работой не побрезгать! — кланяясь, сказал истопник. — Уж прямо скажу, на продажу шью из собачины, а тут для нашего заступника хорьковую шубку сладил. Сам летом зверьков наловил, высушил шкурочки и подлиннее стачал, чтоб ножкам его теплей зимой было. Подкладка-то беличья, с хвостиками.
Миша бросился на шею к Прохорову, крепко расцеловал его.
Арсеньева вскрикнула:
— Миша, ну что же ты делаешь? Ведь он грязный!
— Он добрый! — возразил мальчик. — Он мне всегда шубы шьет. Ведь мы с тобой, бабушка, не умеем!
Арсеньева вздохнула, потому что не нашлась что возразить внуку.
Примерили шубку — она оказалась впору. Миша стал прыгать и требовал идти гулять, а потом сбегал в детскую, вынес свой кошелек, где лежал подаренный ему бабушкой червонец, и отдал его Прохорову. Все наблюдали эту сцену с просветленными лицами.
Арсеньева разрешила:
— Бери, бери… Погоди, зачем я это тебя звала? Не вспомню сразу… Да, хотела спросить, нет ли жалоб каких или просьб?
Прохоров повалился на колени, земно поклонился и сказал, набираясь духу:
— Жениться желаю, ваша милость!
Бабушка нахмурилась:
— «Жениться», «жениться»! Только что к дому привык и топишь без угару, а женишься — значит, в деревню уйдешь? А на ком жениться желаешь?
Истопник смущенно вздохнул, но, решившись, указал пальцем на Марфушу:
— На ей.
Марфуша стояла еще заплаканная, дрожащая и с надеждой глядела на помещицу.
Долго обсуждали этот вопрос и решили: жить им разрешено будет на деревне, в своей избе, но должность истопника оставляют за Прохоровым — пусть он ходит в барский дом каждодневно топить.
Окончив работу, может уходить к молодой жене на деревню и там шить свою собачину. А Марфуша пусть опять убирает часовню и могилы, но если вздумает лениться, то она узнает, как барское терпение испытывать!
Оба — и Прохоров и Марфуша — кланялись в пояс, потом, став на колени, склонялись до пола.
Пока шло разбирательство, явился Абрам Филиппович из бани, красный, потный, с мокрыми еще волосами и бородой, быстро поклонился, дыхнул Арсеньевой в лицо так, что она отшатнулась, и доложил:
— Честь имею рабски донести — помылся, а табак весь отдал жене для ейного папани.
Когда Арсеньева устала разбирать дела дворовых, пошли завтракать. Потом она позвала Мишеньку погулять во дворе. Там птичница Анисья встретила Арсеньеву.
Миша пошел смотреть птичник. В огромном теплом и светлом сарае собраны были белые и пестрые птицы. Тяжелый дух поднимался от настила, усыпанного перьями и пометом. В углу стояли огромные корыта, у которых толкались гуси и утки. На пороге сарая сидели пять девушек и ощипывали птиц, складывая в большие мешки отдельно пух и отдельно перья.
При птичнике жила и Анисья. Ей было выстроено маленькое дощатое помещение, но с плитой, потому что ей приходилось здесь и спать и готовить еду себе и двум своим сыновьям. Она овдовела и перебивалась, поднимая двух мальчиков; муж ее погиб на поле Бородина.
Пока, как горох, сыпались хозяйственные распоряжения, Миша решил выйти во двор — его утомил тяжелый воздух птичника.
На дворе дышалось легко.
В рыхлом снегу виднелась борозда от саней приезжавшего водовоза.
Мише захотелось побегать по снегу. Он увидел сына Абрама Филипповича, Ваню, и мальчики стали весело перебрасываться снежками.
Когда Арсеньева вышла из птичника, Миша попросил, чтоб она велела построить ледяную гору для катания на санках.
Бабушка кликнула Абрама Филипповича, и тот завязал на платке узелок.
Вскоре из окна чайной комнаты Миша увидел, как мужики собрались на середину двора, стали сгребать лопатами снег и устроили большую гору, а потом долго бегали с ведрами и поливали ее.
На следующий день, после утреннего завтрака, бабушка сама закутала Мишу в новую хорьковую шубку, к которой она велела пришить бобровый воротник; надели ему валенки, а поверх шапки повязали пуховый платок.
Андрей Соколов и Лукерья сажали Мишеньку в санки, и Андрей съезжал с ним с самого верха ледяной горы. Арсеньева с Христиной Осиповной каждый раз радостно встречали Мишеньку у подножия горки, где его бережно принимали несколько рук, бабушка усаживала его на санки и тщательно поправляла платок.
Скатившись с горки несколько раз, Миша вдруг увидел сыновей птичницы Гришу и Андрюшу. Довольная осмотром птичника, Арсеньева им тоже разрешила покататься с ледяной горы вместе с Михаилом Юрьевичем.
Зима улеглась прочно, но погода резко менялась: то шел снег, то стояли ясные, с холодным солнцем дни.
Арсеньева собралась поехать на могилу Марии Михайловны. Миша упросил взять и его с собой. Кучер Никанорка заложил сани, и бабушка с внуком медленно покатили сначала по полю, потом по косогорам деревенской улицы, по пухлому, еще слабо накатанному снегу.
Священник, отец Федор Макарьев, был предупрежден о приезде хозяйки и встретил Арсеньеву на пороге часовни. Пока он служил панихиду, Мишенька рассматривал вечно холодный мрамор памятника и жестокий символ на кресте. Мальчик не плакал, но лихорадочный озноб пронизывал его; и вдруг ему показалось душно в часовне от запаха ладана, от ряда горящих свечей и от пламени тонкой свечи, которую ему дали держать в руке, от аромата живых тепличных цветов, полусумрака и разноцветного света лампад.