Путешествие за семь порогов - Самсонов Юрий Степанович. Страница 3
Ну, а это уже никуда не годилось. Старая как-никак. Разве можно её одну оставить?
И не знал Гринька, что всё-таки придётся ему сделать это. Не дожидаясь весны…
3
Гринька проснулся внезапно — посреди ночи. Проснулся оттого, что кто-то негромко, но настойчиво стучал в дверь. Он не один услыхал этот стук: под кроватью завозился Карат. Бабка шаркала шлёпанцами — шла открывать. Гринька выпрыгнул из постели, чуть приоткрыл дверь своей комнаты.
— Кто там? — спросила бабка.
— Открой. От Серафима, — ответили ей.
Проскрипел засов. Морозный воздух ударил Гриньку по голым ногам. Бабка пощёлкала на кухне выключателем.
— Свету нет что-то, — сказала она. — Погоди, лампу зажгу.
— Обойдёмся, — ответил вошедший. — Нам свет ни к чему.
— Ну, так потолкуем, — помедлив, согласилась бабка. — Скамейка возле тебя. Так, выходит, живой Серафим?
— Живой. Кланяется.
— Что же столько лет голосу не подавал?
— Оттуда не слыхать, — сказал гость. — Сама знаешь: ему в мир дорога заказана…
Гриньке казалось, что он слышит тяжкое дыхание старухи. Оба молчали. Потом снова заговорил гость:
— По делу я к тебе…
— Поняла уж, — сказала бабка. — Говори.
— Ты слыхала, что Андрюха затеял?
— Нет.
— Грех врать. Письмо тебе было?
— Ну, дальше.
— Велел Серафим, чтобы ты не отдавала Андрюхе то, что прячешь. Чтобы мне отдала, велел.
— Зачем ему?
— Хочет дожить на покое.
— Тайга велика.
— А золото? — сказал гость.
— Не знаю я про золото, — сказала бабка. — Байки это. А карту — карту спалила давно.
— С тебя станет… — Гость задохнулся. — Да нет, не верю: своё ведь, кровное… А ежели другие найдут? Хоть и Андрюха: он же государству сдаст!
— Хоть бы и так, — ответила бабка. — А Серафиму золото на что, коли помирать собрался?
— Есть разница, как помирать… Послушайся меня, отдай! Всем будет хорошо: и Серафиму, и внуков-правнуков твоих не обижу, заживут… Я дорожку знаю, и людей подходящих, и цены. Не надо всего, в компанию только возьми! Ведь на каком богатстве сидишь!
— Для себя, выходит, стараешься? — сказала бабка с насмешкой. — То-то, слушаю, соловьем поёт! А кто ты такой? С какого боку родня?
— По Серафиму, — с издёвкой сказал голос. — Мы с ним такие дела делали, что лучше тебе не знать. Ну так как же: отдашь?
— Нечего отдавать.
— Ой, смотри, старуха! Будет худо!
— Не пужай.
— Что тебя пугать. Сама подохнешь днями. А вот внучек-то, Андрюшенька, поди, хочет пожить, верно?
— Думаешь, нет на тебя управы?
Гость промолчал.
— Ты лучше, старая, вспомни-ка про Кланьку! Это мы ведь…
— Твоё, стало быть, дело?
В кухне грохнула скамейка… Гринька распахнул дверь.
— Карат, возьми! — крикнул он.
Карат рванулся в дверь, шоркнув шерстью по голой Гринькиной ноге. Послышался беспорядочный тяжёлый топот, удары, звон стекла, провизжала дверь. Всё стихло. Гринька зря пощёлкал выключателем, потом ощупью пробрался на кухню, нашарил спички; Помедлил, боясь увидеть такое, после чего только с ума сойти. Спичка вспыхнула. Увидел: скамейка и стол опрокинуты, занавеска сорвана, зеркало разбито — в старинной раме чернели ветхие доски.
Бабка сидела, выпрямившись, в кресле, её открытые глаза были страшно неподвижны. Гринька бросился к ней — жива ли? Спичка ожгла пальцы. Бабка сказала:
— Запри дверь.
Во дворе слышался свирепый торжествующий лай Карата. Гринька запер дверь, дрожащей рукой снял стекло с лампы, зажёг фитиль, сощурился — не столько от света, сколько потому, что боялся глядеть на бабку. Он её не узнавал. Вот когда бабка стала настоящей старухой! И заговорила она голосом невнятным, шамкающим:
— Поедешь в Светлогорск, к отцу своему, расскажешь… Всё слышал?
— Всё, — сознался Гринька.
— Тащи сюда сундук.
Гринька, пыхтя, вытолкал из бабкиной спаленки старинный, окованный жестью сундук. Много раз он прежде заглядывал туда: сундук не запирался. Лежало в нём разное старушечье тряпьё, ветхое, побитое молью. И что там вдруг понадобилось бабке посреди ночи, Гринька не понимал.
Крышка двойная, — сказала бабка. — Бери топор, ломай.
Гринька принёс топор, ощупал пальцем лезвие, надрубил полоски жести. И заскрипели ржавые гвозди, выдираемые из своих столетних гнёзд.
В тайничке были пачка перевязанных шнурком фотографий да пожелтевший, почти обуглившийся от времени листок плотной бумаги. Бабка протянула руку за фотографиями. А листок Гринька положил на стол.
Это был план какой-то местности. В самом низу был кружочек, возле которого написано: «Загуляй», выше, между двумя волнистыми линиями, выведено: «Малое. От Чёрных Камней». Эти Чёрные Камни были обозначены точками. От них начинался извилистый пунктир. Он шёл вверх к надписи: «Большое. От Пёсьей Головы к Шапке». Очевидно, Шапкой назывался островок посреди Большого болота. Он был нарисован довольно подробно. Был на нём холм, а может быть, гора, рассечённая трещиной. А может быть, пропастью? По плану трудно было судить об этом. Но только там, где трещина кончалась, стоял чёткий чёрный крестик. Что мог этот крестик обозначать, кроме зарытых сокровищ?
Ещё какие-то пунктиры бежали по листку в разных направлениях, ещё были какие-то надписи, но Гринька как уставился на крестик, так и глядел, не сводя глаз, пока бабка не сказала:
— Убери её. Спрячь.
Гринька сунул карту в ящик кухонного стола и увидел то, чего не видел раньше: по бабкиному лицу текли слёзы. Она не умела их вытирать.
4
— Теперь слушай, — сказала бабка.
В следующие несколько минут Гринька узнал историю своей семьи лучше, чем за всю прежнюю жизнь. Не зря он, верно, хвастался перед ребятами своими дедами-партизанами, когда-то знаменитыми на весь этот край. Оказывается, были у него и прадеды, о которых он никогда не слыхал.
Роду их положил начало знаменитый разбойник, беглый каторжник Матвей Коробка. Тридцать лет он скрывался в тайге, жил у тунгусов. Они-то и показали ему свои тайные тропы, дали надёжные убежища и прятали до тех пор, пока о беглом не позабыли, посчитав, что он пропал в тайге. И никто не опознал Коробку, когда он с женой-тунгуской и сыном объявился на Туроке и поставил избу в деревеньке Загуляй.
А ушёл он от тунгусов потому, что их род начал вымирать от какой-то болезни. И, кроме Матвеевой жены, никого из того рода в живых не осталось. Был Матвей осторожен и секретов своих никому не открывал. Так что никто в округе не знал о тропах через болота. Но не знали только до поры. До той поры, пока в тайге не нашли золото. Глухая деревенька Загуляй стала местом знаменитым и людным: от неё начиналась дорога на новые прииски. Тогда-то Коробкины и разбогатели. Первым учуял поживу старый каторжник. Он велел сыновьям открыть в Загуляе кабак. Сказал, что это дело будет повыгоднее разбоя. Так и вышло. Скоро наставили они кабаков уже по всей Туроке. И до того безымянные пороги стали называться Бражным и Похмельным.
Однако похоже, что не бросали Коробкины и старого дедовского занятия — разбоя. Дорога на прииски шла в обход Большого болота. В этом самом месте и пропадали добычливые старатели. И не только поодиночке — по двое, по трое. Пропадали без всяких следов. Вскоре, однако, пошли слухи, что убийства — дело Коробкиных, что, зная все тропы, выходят они из болота на дорогу и там подстерегают жертву, в болоте же и хоронят её, забрав добычу, а уходят по тайным своим тропам, не оставляя следов. Неизвестно отчего, но между братьями, внуками старого Коробки, случилась ссора. Возможно, один из них проболтался. Семья раскололась. Старый Матвей поддержал ту сторону, которая была сильнее, и помог разорить ослушных внуков. Их семьям пришлось переехать в Крестовку: в Загуляе жизни им не было. С тех пор пошли Коробкины богатые и Коробкины бедные. Так и в революцию разделились: одни пошли с белыми, другие — с красными. Одни — партизанские командиры, другие — колчаковские офицеры. Всю Туроку они подняли на дыбы. Вражда была лютой, Серафим Коробкин, каратель, приказал живьём взять и замучить своего родного брата Игната, весь отряд которого был истреблён в бою. Игнат, сидя на скале, больше суток отстреливался, не давал к себе подойти. В конце концов всё-таки взяли его — мёртвого.