Малыш с Большой Протоки - Линьков Лев Александрович. Страница 26
Боцман пососал холодную трубку, не спеша достал кисет, наполнил чубук табаком, так же не спеша прикурил от кресала: «Надёжнее всяких спичек».
— На отмель мы с Алёшкой выбрались вплавь. Вернее, не выбрались — выбросило нас.
Доронин пыхнул дымом.
— С той поры как «Вихрь» отошёл от базы, минуло ну каких-нибудь десять минут, не больше, а мы до того умаялись, будто целый день таскали ящики со снарядами. Подползли на четвереньках к тому чёртову анкерку и повалились на гальку, даже спасательные жилеты снять не в силах, ни рукой ни ногой не шевельнуть.
Выбиваю зубами чечётку: «Не плохо бы повторить прогулочку!» — «Угу!» — бормотнул Алёха. С характером парень!
Обсушились малость, отхлебнули из фляжки горячительного, сняли наконец-то жилеты. Алексей кивает: посмотрим, мол, что в бочоночке за начинка. (Анкерок был, между прочим, новенький, дубовый, с медными обручами.) Меня, конечное дело, и самого любопытство разбирает: не зря ли мы прокатились? Да приказ есть приказ! Капитан третьего ранга строго-настрого велел доставить анкерок на базу в неприкосновенности. Тут вдруг туман пал, да такой плотный, вытяни руку — пальцев не разглядишь. И надо же было ему пасть именно тогда, когда товарищ Баулин с пятью ребятками — это он так матросов называет — поднялся с противоположной стороны острова на его макушку. План-то ведь у нас каков был: сверху спустят до уровня воды трос с грузилом, я захлестну его таким же тросом полегче— лёгкостью по-нашему, подвяжу к тросу анкерок, его вытянут, а потом и нас с Кирьяновым по очереди. А туман всё гуще и гуще — не разглядеть нам троса. Сидим мы с Алёшкой, промокли, продрогли.
«Эй, внизу! — кричит в мегафон капитан третьего ранга. — Ждите, что-нибудь придумаем! Как себя чувствуете?» — «Нормально! — кричу в ответ. А на ухо Алексею уточняю: — Ну и натерпелся я страху!..» — «Вы?» — удивился Алексей. «Я самый, отвечаю, ты что думал: я железобетонный?» А он: «Я с вами не боялся. Я, говорит, струсил на Чёрном море, когда в первый шквал попал». — «Какой такой шквал? — спрашиваю, будто не знаю. — Расскажи. Делать нам всё равно пока нечего».
Он тут всё в подробностях мне и выложил. Ничего не утаил.
«С чего ж это ты, друг любезный, такие фокусы выкидывал? Или в детстве мать набаловала, а папаша мало ремнём охаживал?»
«Я, говорит, маму помню только мёртвую, как её из больницы на санях привезли. Помню, голова у неё набок свесилась, в глаза снегу насыпало. Мне тогда три года исполнилось. А отец в сорок первом под Ельней погиб. Два старших брата без вести пропали, в том же сорок первом сестру Надю в Велиже фашисты повесили — связной у партизан была»…
Вот ведь какая история, — вздохнул Доронин. — А я, парторг корабля, и не знал ничего.
Боцман долго раскуривал очередную трубку и показался мне в эту минуту куда старше своих тридцати лет.
— Остался Алексей один-одинёшенек, круглым сиротой, в селе Загорье, захваченном германцами. Поначалу жил из милости у разных людей, потом, в конце сорок первого года, его взял к себе местный, загорьевский учитель Павел Фёдорович Дубравин. Тут вскоре гитлеровцы назначили Дубравина сельским старостой. С того дня для Алексея началась не жизнь — горе. Сами посудите: вся семья, вся родня на войне за Родину погибла, а названый отец — предатель.
Надумал Алёша убежать из дому, да куда убежишь— зима, в округе чуть ли не все деревни спалены. Мальчишки дразнят «вражий выкормыш». А учитель тот — человек ласковый, добрый. Как же понять, почему он к фашистам в старосты пошёл? Много перестрадать, передумать Алёшке тогда пришлось.
Весной сорок третьего года неизвестные люди избили старосту ночью дрекольем. Слёг Дубравин.
Приезжали гестаповцы, спрашивали: «Что с вами, герр староста?» — «В погреб, говорит, по нечаянности свалился…»
Так и не поднялся с постели учитель. Старостой фашисты другого человека поставили. А дня за два до того, как наши освободили Смоленщину, Дубравин умер. Остались Алексей с Дуняшей, девятилетней дочкой учителя, сиротами. В Загорье к тому времени, дай бог, пятнадцать изб из ста уцелели, одни трубы да головешки кругом. И народу раз-два, и обчёлся.
Нищь и голь…
Алексея с Дуней и других сирот определили в ярцевский детдом. Кто тогда в детдомах воспитывался? Известно, те, у кого родители на войне погибли или фашистами убиты. Алёшка же с названой сестрой — дети предателя. И невиновные они н'и в чём, а глядят на них искоса, дружбу с ними никто не водит.
Только год спустя стало в детдоме известно, что Дубравин вовсе не предатель, а герой: он выполнял задания подпольного райкома партии, хотя и был беспартийным. Партизанам помогал. Никто лишний о том и не знал.
На Алексея всё это сильно подействовало — и неразговорчив стал, и особняком приучился держаться. Надолго у него этот след остался… Да разве одного Алексея война покалечила…
Семнадцати лет окончил он семилетку и — прямой дорогой в Ярцевское педагогическое училище. Покойный Дубравин ему эту мысль внушил. «Быть учителем — лучшее назначение». Вместе с Алексеем окончила училище и Нина Гаврилова, первая в районе красавица, дочка заведующего магазином. Они полюбили друг друга, решили пожениться и поехать учительствовать в родное Алексееве село Загорье.
Алексей сразу поехал, а Нина задержалась у родителей в Ярцеве. А за месяц до свадьбы его призвали во флот. Дуня же, как узнала, что он жениться надумал, отказалась от его помощи, пошла работницей на кирпичный завод. Эта самая Дуняша вместе с Ниной провожала Алексея на морскую службу… Такая вот история, — заключил Доронин. — Остальное вам известно.
— А что же ответил Кирьянов, когда вы спросили о его поведении в Черноморской школе?
— Откровенно ответил: «Мечтал, говорит, я учителем стать, семью завести, а меня забрили на флот— и всё нарушилось. Уж больно не вовремя забрили». Меня от такой откровенности в жар бросило. Разве это мыслимо, чтобы молодой парень из-за какой-то красивой подлюги так себя растравил и неправильно мыслить стал!
Стукнул я кулаком по анкерку: «Что же ты, друг любезный, хотел, чтобы за тебя такие вот заграничные штучки другие доставали?!»
Алексей аж вздрогнул. «Вовсе, говорит, я этого не хотел. Отлично я понимаю, что в армии все должны служить, да уж очень школу бросать не хотелось. Только начал ребятишек учить, а тут вдруг опять сам учись: «Ать, два!», «Вёсла на воду!» Да ещё и подчиняйся каждому…»
«Вроде, мол, боцмана Доронина?»
«Нет, что вы, отнекивается. Я про вас плохое не думаю».
«А про капитана третьего ранга?»
«Несправедливым он мне показался».
«Несправедливым?! Да ты знаешь, говорю, как у товарища Баулина за тебя душа болит? Кто за тебя горой встал, когда на берег списать хотели? Товарищ Баулин! Кто меня надоумил потолковать с тобой о житье-бытье? Товарищ Баулин! Кто нам сегодня доверие оказал? Опять же он, товарищ Баулин! А ты, бирюк, такие слова…» Может, я и чего-нибудь покрепче Алексею бы наговорил, да прилив не дал, начал затоплять отмель. Вода уж у самых наших ног плескалась. «Неужто, думаю, капитан третьего ранга где-нито замешкался?»
Только подумал, а он кричит сверху в мегафон: «Опускаем трос с фонарём!»
Минут через пять — мы уже по колени в воде стояли — видим: сквозь туман спускается к нам светлое пятнышко.
В общем, и анкерок, и нас с Алексеем в самое время вытащили.
На базу возвращались в машинном отделении «Вихря». Отогревались. В сухую робу переоделись, горячего чаю напились, а всё зуб на зуб не попадает…
Доронин улыбнулся, прищурив глаза, и в них отразились и природное, истинно русское добродушие, и мудрость, и жизненная смётка, накопленные несколькими поколениями каспийских и камчатских рыбаков, людей большой внутренней силы и отваги. И я подумал, что боцман присочинил, будто бы ему было страшно, когда они плыли на тузике через Малый пролив, присочинил не из намерения порисоваться, а из желания подчеркнуть, чего всё это стоило Алексею Кирьянову, совсем ещё в то время неопытному пограничнику.