Алые погоны - Изюмский Борис Васильевич. Страница 20
— Следующий номер: клоун-эксцентрик, — объявил Снопков.
Хохот, реплики, возня и шум. Они были самими собой — пятнадцати-шестнадцатилетними мальчишками — и никакие кители и брюки с лампасами не изменяли их природы. Вволю нахохотавшись, немного устав от смеха, притихли, и начались серьезные разговоры вполголоса: о наступлении нашей армии, о героях, о письмах с фронта и из дома.
… Геннадий Пашков перечитывал про себя письмо отца — генерала армии:
«Вот кончим, сыну, войну, приеду к тебе, обниму крепко-прекрепко. Мы ведь теперь с тобой соратники. Только научись, родной, сначала повиноваться. Не зазнавайся, не думай, что ты умнее и лучше других, себя никогда не хвали — пусть другие скажут о тебе доброе слово… Ты огорчаешься, что в день моего рождения не можешь сделать подарка. Лучший подарок — будь примерным суворовцем.
Пашков представил: блиндаж, горит самодельная лампа из гильзы (об этом во всех военных рассказах теперь пишут), отец сидит на ящике из-под снарядов, заканчивает письмо… И такая теплая волна охватила сердце юноши, что он прикрыл глаза. Показалось на минуту, что притронулся щекой к чуть шероховатой щеке отца, почувствовал особенный запах табака, одеколона и кожи…
Семен Гербов читал книгу о партизанах Украины. Ему опять припомнились дни, проведенные в гестапо. Всю их семью бросили в подвал, били сапогами, но ничего не выведали… Вот и сейчас временами болит грудь. «Проклятые, неужели повредили что-то?» — угрюмо хмурился он, рассеянно перелистывая страницы.
Ковалев забился в угол, сосредоточенно покусывая нижнюю губу, думал о Галинке: «Если бы она знала, какое хорошее чувство у меня к ней… И это навсегда… Ни за что не скажу о нем, — признание оскорбит ее. Да и словами я не смогу выразить то, что внутри меня. Пусть даже не догадывается. Но во всем буду таким, чтобы она гордилась мной…»
Володя увидел себя в бою… Он, как Николай Гастелло, направляет горящий самолет на врагов… Сейчас раздастся грохот взрыва… Таков долг!.. — «Он иначе и не мог поступить», — скажет Галинка, узнав о его гибели.
Володя широко раскрытыми, глазами смотрел в окно. Он не видел мелькающих столбов, весь ушел в свои мысли. Безотчетным движением достал из кармана блокнот, положил его на колени, низко пригнувшись, стал писать. Никто в классе не знал, что он сочиняет стихи, — никто, кроме самого близкого друга — Семена Гербова.
Лихорадочно набросал Володя первые строки, и румянец проступил у него на щеках.
— Ты что пишешь? — некстати подсел Гербов.
— Ничего… — досадливо буркнул Володя, и желание писать тотчас исчезло. Увидя, что Семен огорченно отодвинулся, объяснил мягче:
— Хотел стихи написать…
Гербов виновато хмыкнул, но Ковалев, пряча блокнот, успокоил ею:
— Ничего, главная мысль есть… потом закончу…
… Проплыл вокзал. Поезд подходил к высокому дебаркадеру. Ребята, уже в шинелях, подтягивали ремни, надевали перчатки, придирчиво оглядывая друг друга, счищая пылинки.
Комсомольцы города ждали их под широким навесом перрона. К вагонам спешил подполковник Русанов — он выехал вперед подготовить экскурсию. Русанов пожал руку Боканова, приветливо закивал головой воспитанникам, выглядывающим из тамбура.
— Выходи на перрон! — приказал он и отвел в сторону Сергея Павловича. — Мы сейчас под оркестр пройдем по главной улице; на площади, около горкома комсомола — пятиминутный митинг, а потом — на завод. Там воспитанники ремесленного училища покажут свои рабочие места, объяснят процесс. А вечером организуем в пионердворце встречу с комсомольцами города.
… Завод поразил бесчисленностью цехов, труб, размахом стройки, перекликом «кукушек», мощью техники. Неутомимо бежали вагонетки; ковши кранов разевали рты, как рыбы, выброшенные на берег; ревели, сотрясая фундамент машины; пронзительно визжали, скребя по сердцу, пилы и сверлильные станки; какие-то чудовищные челюсти с хрустом раскалывали металлические орехи и, казалось, выплевывали скорлупу. Золотые брызги металла рассыпались обманчиво-безопасными звездами; ящерицами вихляли на железном полу ослепительно-красные полосы; пламя вокруг раскаленных глыб походило на космы зеленого меха; весело прыгали голубые серные огоньки.
И везде, над всем — у руля, рычага, крана — возвышался спокойный и сильный укротитель и властелин — человек. Он бесстрашно ворошил клокочущую пасть топок, смирял вылезших из печей хищных, огненных змей, бросал пищу в пылающую горловину и, словно играя, выхватывал из жадных щупальцев-кранов добычу, Движению его рук покорно подчинялись металлические громады. Он бросал в огонь плоские полосы металла, — и они мгновенно выходили оттуда длинными огненными трубами; он нажимал рычаги, — и таран, бешено стуча, превращал болванку в восьмидесятиметровую трубу. Человек возвышался над всем! Он подчинил своей воле металл: маховики, колеса, цилиндры и поршни и заставил, вместо себя, перетаскивать, сверлить, гнуть.
Гербов остановился у станка, за которым паренек его лет, в кепке с задранным козырьком, делал нарезку на трубе. Паренек застенчиво улыбнулся, повернув на секунду к Семену широкое лицо, и еще проворнее забегали его ловкие руки, подводя резец к металлу. Гербов дружески кивнул молодому рабочему.
— Здравствуйте! — прокричал Семен, потому что от грохота, скрежета и гула звенело в ушах.
— Привет! — весело ответил паренек, подталкивая козырек кепки вверх.
— На сколько норму выполняете? — как у старого знакомого спросил Семен.
— Две даю… ведь для фронта!
— Здорово! — с восхищением воскликнул Семен, — а все-таки тяжело? — сочувственно спросил он.
— С непривычки тяжело казалось, — усмехнулся паренек, — а сейчас — как дома. К первому мая экзамен сдам на повышение разряда… А, чорт! — выругался он, заметив какую-то неполадку, перегнулся через станок и сразу забыл о госте.
Гербов почувствовал неловкость за свою праздность, чистенький костюм и торопливо отошел.
— Сема, — крикнул ему на ухо Ковалев, — ты погляди, какие чудеса машины делают. Вот техника!..
… В училище возвращались ночным поездом, но заснуть сразу никто не мог: слишком ярки были дневные впечатления.
Ковалев и Гербов, умостившись на верхней полке, вели разговор вполголоса.
— Я, Сема, думаю, — настоящие патриоты и те, которые самоотверженно трудятся, ведь это геройство каждый день так работать!
— Ну, еще бы, — согласился Гербов, — я сегодня в цехе с одним молодым токарем говорил и, знаешь, как-то неловко стало. Мы чистенькие, вроде мамины сыночки-белоручки, ходим между ними — экскур-сни-ча-ем, а они, видел, как работают! Ты заметил пожилого рабочего, что у печи палкой такой длинной ширял, а лицо от огня рукой прикрывал? Ведь он так трудится, чтобы мы спокойно учились.
— Ну, насчет маминых сынков, это ты хватанул, — возразил Ковалев. — Ты не думай, Сема, что труд у нас легкий будет, — всё в походах, в поле, никогда сам себе не принадлежишь; лагери, сборы, тревоги, смотры, обучение солдат. Мы потом отблагодарим честной службой.
Они беседовали почти до рассвета. В тамбуре дневальный Сурков объяснял что-то проводнице; в вагоне наступила сонная тишина. Внизу, неудобно согнувшись, спал Бокалов. Ему, видно, стало холодно, и он, поеживаясь, ворочался.
Семен спрыгнул с верхней полки, осторожно укрыл капитана своей шинелью и возвратился к Володе. Здесь, под одной шинелью они вскоре уснули.