Родные и близкие. Почему нужно знать античную мифологию - Дубов Николай Иванович. Страница 28
Никаких новых тревог или происшествий, которые могли бы вызвать волнения, больше не случалось, но здоровье Вари ухудшалось. Приступ повторился, потом ещё и ещё, пока в злосчастное солнечное утро Шевелев не ушел за ряженкой, а вернувшись, увидел неподвижный взгляд Вари…
Пришла Зина — у нее был свой ключ, — увидела, в каком странном положении лежит Варя, как смотрит на неё Михаил, даже не заметивший прихода сестры, и всё поняла. Слезы хлынули у Зины из глаз, но она тут же взяла себя в руки: стальная воля её проявлялась сильнее всего, когда случалась беда. Зина позвонила Борису, тог примчался и со всей энергией и деловитостью взял на себя мучительные похоронные хлопоты и всё, что с ними связано. Шевелев ничего не слышал и не отвечал, когда к нему обращались, — он смотрел на Варю. К нему словно вернулась контузия, которая настигла его в огневом аду под Штеттином. Даже когда появился прилетевший Сергей, Шевелев не произнес ни звука — взглянул на сына, кивнул и снова повернулся к Варе.
Она вдруг оказалась в гробу, потом в тряском автобусе. Не успели сесть в автобус, как уже нужно было из него выходить, потом, ужасно спеша, гроб заколотили и молниеносно опустили в яму. Нестройно отревев подобие похоронного марша, духовики деловито заспешили к автобусу. Остальные пошли тоже. Пошел и Шевелев — Вари уже не было, вместо неё появился песчаный холмик, заваленный венками и цветами.
Добросердечные соседки приготовили поминальный ужин. Знакомые, соседи, старые Варииы сослуживицы ели, пили, прочувствованно говорили о том, какая Варя была чудная женщина, добрая, отзывчивая, справедливая… За всё время только Устюгов и Шевелев не произнесли ни слова. Может быть, потому, что два старых солдата слишком хорошо знали цену смерти и всё ничтожество слов перед нею. Может быть, потому, что большое горе не кричит, большое горе молчит…
Шевелев смотрел в стол и ни к чему не притрагивался. Голоса вокруг сливались в монотонный, невразумительный шум. Он ждал, когда посторонние уйдут, а когда они ушли, не заметил этого. Остались только родные и Устюгов. Шевелев поднял голову и увидел, что сидящий напротив него Димка наливает себе большой бокал водки, потом, морщась от отвращения, пьет. Лицо его распухло от слез и было красным — должно быть, выпил он уже много. Волна бешенства вдруг подхватила Шевелева, но он вцепился побелевшими пальцами в столешницу и остался сидеть.
— Запиваем горе водочкой? — сказал он. — Или, может, заливаем совесть? Ну и как, помогает?
Димка резко поставил бокал на стол, отчего тот разлетелся на куски.
— А что тебе моя совесть? Почему мне её нужно заливать?
— Ах ты, бедный ребеночек, ты не знаешь? Ты уже забыл, до чего довел мать, с чего всё началось?
— А я не знаю, с чего началось! У мамы стенокардия давно. Я в ней виноват? А все остальные нет? И ты, конечно, ни в чем не виноват — рыцарь без страха и упрека?..
Борис, Сергей, тетя Зина заговорили разом, пытаясь удержать, урезонить Димку. В другое время и в другом состоянии он бы послушался и сдержался, даже просто не посмел. Но сейчас он был пьян — затуманенный горем и водкой, не слышал ничего, кроме своей обиды. Димка вскочил, выбежал из-за стола.
— Ты меня считаешь дурачком. Да, был. Ничего не понимал, ни о чем не задумывался. Но я помню! Ты всегда так заботился о жене и семье, да? А почему отдыхать ты уезжал один? Я маленький был, но я помню — ты уезжал в Крым. Один! Почему ты не брал с собой маму? Ты присылал оттуда открытки. И каждый раз мама плакала. Я потом читал эти открытки. Ты писал, что погода хорошая, ты хорошо отдыхаешь. Всё хорошо, да? Почему же мама плакала?..
Шевелев грохнул кулаком по столу…
Ну, грохнул. Ну, набил сыну морду. В общем-то, поделом, хотя и бессмысленно: вырос шалтай-болтай, таким и останется. Мордобоем не исправишь. И не за это бил — за то, что оказался хамом, полез куда не следовало… Ну, а себя-то почему с Ноем сравнил? Для красоты и убедительности? Тоже мне — патриарх… Где взращенный тобой виноградник и какой урожай ты собрал?.. А что, если всё это ты сделал для отвода глаз? Чтобы не догадались, не поняли? Заткнул сыну глотку из страха, что он знает и скажет больше? И что другие тоже узнают?
Шевелев понимал, что теперь и до конца дней он непрерывно будет судить себя за то, что сделал вот тогда и тогда, а ещё больше за то, что не сделал тогда-то… Приговор известен заранее — нет ему ни оправдания, ни пощады и быть не может, как не будет конца муке сожаления, стыда и раскаяния. Варя умерла, и уже ничего нельзя сказать, объяснить, вернуть и исправить, сделать заново, бесполезны сожаление и раскаяние… А вдруг всё это его самоедство попросту фарисейство? Но тут же перед ним возникли измученные глаза Вари, когда она сказала, что ей нечем больше жить… И он снова и снова искал грань, за которой несчастье и неминуемая гибель обернулись спасением и счастьем, а потом счастье оказалось несчастьем, пытался понять, как и когда ложь во спасение стала убивающей…
Последняя атака была уже бесполезной и бессмысленной. Шевелев ещё не успел выпрямиться, как сзади громыхнул взрыв, деревянные ряжи и настил моста с водой и пламенем взлетели вверх. Моста не стало, нечего было больше прикрывать, но они уже выскочили из окопчика и, крича, бежали с винтовками наперевес. Шевелев тоже бежал и кричал, не слыша собственного крика. Разрыва он тоже не услышал, а только увидел впереди бледную вспышку, почувствовал удар в голову, в ногу и упал.
Он очнулся оттого, что над самой головой у него надсадно жужжала разведывательная немецкая «рама». Шевелев открыл глаза. В полуметре мохнатый шмель пытался забраться в сиреневый луговой колокольчик, но тонкий стебелек гнулся, шмель срывался и, сердито гудя, начинал всё сначала. Шевелев приподнял голову, всё перед глазами поплыло, закружилось, и он опять опустил щеку на колючую траву. Гудение оборвалось — шмель то ли достиг цели, то ли отчаялся и улетел. Шевелев снова приподнял голову, оглянулся. Спасшая ему жизнь каска валялась в двух шагах. Нигде не было ни души — ни наших, ни немцев, только на некотором расстоянии, разбросавшись, лежали неподвижные тела. Раненые, как он, или убитые? Шевелев попытался крикнуть, пересохшая глотка издала лишь надсадный хрип. Никого и ничего, только зной и тишина. Нет, тишины не было, где-то далеко монотонно и глухо рокотало. Шевелев вслушался и почувствовал, что весь вдруг покрылся липкой испариной — от страха. Рокотало далеко на востоке, за Сеймом… Значит, фронт уже где-то там, там наши, а здесь немцы, и он один среди них — не солдат и не пленный. И первый немец, увидев его, нажмет спусковой крючок своего автомата…
Шевелев не мог знать, что, натолкнувшись на упорное сопротивление войск Юго-Западного фронта у Киева, немцы по флангам этого фронта прорвались на восток, далеко вперед выдвинули стальные клещи первой и второй танковых групп и где-то в ста пятидесяти — двухстах километрах от фронта захлопнули клещи. Часть Шевелева — одна из тех, что попали под этот уничтожающий удар, — была смята и перестала существовать.
Шевелев попытался подняться и замычал от нестерпимой боли: в левом бедре повернулась раскаленная кочерга. Он протянул руку и нащупал заскорузлый струп. Кровь, залившая траву, давно засохла. Крови натекло много, но, как видно, кость и нервы остались целы — он попробовал пошевелить ступней, пальцами. В ране снова резануло болью, но пальцы и ступня двигались.
Справа пойменная луговина тянулась вдоль берега реки, и, кроме редких кустов тальника, на ней не было ничего. Вдалеке слева тянулась синяя полоса леса. Ни луг, ни лес не могли ему помочь, помочь могли только люди. Поодаль прямо перед ним луговина переходила в еле заметную возвышенность. На ней курчавилась зелень садов, кое-где выглядывали скаты соломенных крыш. Там могли быть немцы. Но там прежде всего наши. И всё равно оставалось только рисковать…
Солнце висело над самым горизонтом. Приближаясь к нему, оно вспухало и краснело, будто вбирало кровь, которая так обильно лилась теперь на земле, и, наконец, скрылось за пойменным тальником. Шевелев подождал, пока не наступили сумерки, так, что уже не мог различить тела убитых, и сел. Голова опять пошла кругом. Превозмогая себя, он стащил гимнастерку, разорвал нижнюю рубаху и туго перевязал рану: при движении она неминуемо должна была открыться и кровоточить. Подогнув здоровую ногу, Шевелев оперся на неё и с напряженной осторожностью выпрямился, но, как только попытался опереться на раненую, в ране снова повернулась раскаленная кочерга, он упал. И вокруг ни палки, ни прутика…