Птица-Радость. Рассказы о голубиной охоте. - Гроссман Марк Соломонович. Страница 12
Иван Лукич приказал немедленно выпустить Гека с донесением.
В штабе одиннадцатой армии, куда мы добрались с Леонидом Петровичем через несколько дней, нам объяснили, почему немцы оставили в покое партизан: наши части взяли в клещи врага на Старорусском направлении, и гитлеровское командование перебрасывало силы для выручки своих частей.
* * *
Примерно через неделю мне позвонил начальник разведки и попросил зайти к нему.
— Это может тебя интересовать, — сказал он мне, кивком предлагая сесть. — Сейчас допрашивали «языка». Он из той группы, что воевала против Ивана Лукича. Про Чука кое-что есть. Кажется, не врёт.
Немец, которого повторно вызвали на допрос, дрожал как осиновый лист и готов был рассказать всё, что угодно и сколько угодно.
Смысл его рассказа можно передать в нескольких словах. Немцы заметили Гека, летевшего со стороны партизан, но поздно: голубь успел проскользнуть. Когда же через час появился Чук, то был открыт такой сумасшедший огонь, что листья, по уверениям рассказчика, стали осыпаться с деревьев. Шальная пуля — наверно, разрывная — попала в Чука, и голубку разнесло на куски. Гитлеровцы пытались найти ножку, чтобы прочесть записку, но ничего не отыскали.
— Я нет стрелял, — со страхом произнёс немец, заметив, как мрачно заблестели глаза у командиров разведки.
* * *
— ...Вот и всё, ребята, — закончил я. — Можно добавить, что Ваня и Женя уцелели на войне, что Гек очень грустил о голубке, а к партизанам его больше не посылали: им сбросили с самолётов надёжные и удобные рации...
Несколько секунд в комнате царила тишина. Потом Пашка Ким провёл ладонью по лицу, будто отгонял от глаз что-то мешавшее ему видеть комнату, и напомнил:
— Вы ещё обещали показать фотографии.
Я достал из стола снимки. На одном из них были изображены Ваня и Женя, беседующие с командиром разведки, на другом — Чук и Гек на крыше штабного домика в деревне.
— Ну вот, — толкнул один мальчуган другого, когда все нагляделись на фотографии, — а ты говорил: голуби — так себе, баловство.
— Это не я, — передёрнул плечами малыш, — это мама. А я всегда... я всегда... говорил не так.
На берегу Студёного моря
В один из мрачных майских дней, когда мокрый тяжёлый снег без конца падал с неба, в море уходили почти все мужчины небольшого прибрежного колхоза. Рыбаки с суровым спокойствием отплывали от берега; женщины, дети и старики торопились досказать что-то забытое в сутолоке прощания, махали руками, платками.
Серо-зелёные волны с белыми загривками, злобно шипя, лезли на берег и, не в силах подмять его под себя, уползали назад, в бескрайнюю ширь океана. Казалось, где-то вдали они постепенно погребают под собой маленькую рыбацкую флотилию, заливая её сверху и с боков тяжёлой, как ртуть, водой.
Вот наконец небольшие суда совсем исчезли из виду, и только волны по-прежнему катились, поблёскивая белыми гривами, шумел и шумел океан.
Люди на берегу давно разошлись. Я тоже совсем уже было собрался пойти в избу, где остановился на постой, когда заметил на мокром зубчатом выступе скалы фигуру одинокой женщины. Она сидела неподалёку от меня, обхватив широкими обветренными ладонями остро выпиравшие из-под юбки колени, и, не мигая, смотрела вдаль. Казалось, что женщина силится разглядеть у серого и мутного горизонта судно, на котором ушёл кто-то из её близких.
Я не очень уверенно подошёл к ней. Женщина заметила меня и молча подвинулась, освобождая краешек места, которого не достигали волны. Я поблагодарил её и сел рядом.
Лицо женщины сразу привлекало внимание. Глубокие большие глаза смотрели ровно, не мигая; плотно сжатые губы и широкий, несколько выдвинутый вперёд подбородок говорили о силе воли. Большие узловатые кисти рук, лежавшие на коленях, выдавали рыбачку, привыкшую иметь дело с морем, рыбой и солью: кожа на руках загрубела и потрескалась.
— Муж? — спросил я её, чтобы начать разговор.
Она покачала головой:
— Сын.
Мы помолчали.
— А что ж не идёшь домой?
Женщина не ответила. Она вынула из ватной куртки кожаный кисет и, раскрутив сыромятный ремешок, набила вересковую трубочку табаком.
— Пойдём в избу, холодно стаёт, — промолвила она, вставая.
По часам уже наступила ночь, но здесь, в Заполярье, по-прежнему было светло, и невысоко над морем, в сетке снега, неярко тлело солнце.
Мы вошли в её пустоватую чистую избу.
Мне нравилась её манера говорить, её движения, неторопливые и уверенные, красота силы, исходившая от этой женщины.
Без всяких предисловий она сказала:
— Я в молодости красивая была и сильная. Одна могла большую лодку на берег вытащить. И муж мне ровня был: плечист, умён, удачлив. Ну и красив, само собой. За некрасивого не пошла бы...
Она помолчала, глубоко затягиваясь из трубки, и неожиданно её лицо будто судорогой свело. Казалось, женщина вот-вот заплачет. Но она продолжала свой рассказ тем же спокойным глуховатым голосом:
— Враз всё будто в воду к рыбам пошло. Кузьму — мужа и сына старшего — Андрея возле Праги убили. Николенька — средний сынок — всю войну отслужил, домой ехал, да где-то в Польше заболел и, мать не повидав, приказал долго жить. Вот остался Гришка — последний мой. Двадцатую весну ныне встретил. Всё у меня в нём: и жизнь моя, и муж, и сыны — те, что не пришли материнскую старость потешить.
Выбив трубочку, она сказала, растерянно улыбаясь:
— Вот сына от моря отваживаю. Сама знаю — плохо это. Но уже не могу: беда подломила. Боюсь за Гришку — не случилось бы чего. С курорта приехал прошлым летом, чемодан новый привёз. Я порадовалась: о себе маленько беспокоиться стал. А он открыл чемодан — что ты думаешь там? — голуби. Красивые, правда, голуби, сизые такие, но ведь не мальчишка же он, жениться пора.
Женщина снова набила трубочку.
— Я его корить, а он смеётся. Потом уже серьёзно говорит: «Я же понимаю, мать, отчего невесело у тебя на душе. Не знаешь ты, что с сыном в море: он рыбу ест или она его. Ну вот, по совету умных людей, купил я голубишек почтовых. Поучу их маленько, а потом — с собой в море. Они оттуда тебе записки мои таскать будут».
Полгода учил Гришка птиц своих: с побережья кидал, на лодках в море увозил, и — скажи ты — летят! Примчатся — и прямо в избу. Там, в Гришкиной комнате, ящик для них поставлен. — Женщина в упор посмотрела на меня и сказала: — Сейчас вот с собой их взял, в море. Долетят, ты-то как думаешь?
— Долетят.
Она искоса поглядела на меня, и снова будто судорога прошла по её лицу.
— Успокаиваешь старую бабу?
— Не успокаиваю. У меня у самого дома почтовые голуби.
Вскоре меня разыскали товарищи, надо было продолжать путь к Полярному. Я попрощался с Варварой Царёвой — так звали эту женщину — и, пообещав заехать через две-три недели, вышел на улицу.
Мне удалось попасть в рыбачий посёлок только через месяц. Немного передохнув, я отправился навестить старую рыбачку.
Дома её не оказалось. Мальчишки сообщили мне, что бабка Варвара опять, наверно, сидит на берегу.
— Разве рыбаки ещё не вернулись?
Мальчишки завздыхали и покрутили головами.
«Неужели предчувствие не обмануло старую женщину?» — думал я, торопливо шагая к морю и стараясь заранее подобрать трудные слова утешения.
Варвара сидела на прежнем месте, на скале. Она так же подвинулась, как и прошлый раз, поздоровалась и снова перевела взгляд куда-то в серую морскую даль. Но я заметил, что смотрела она не на воду, а на хмурое низкое небо, нависшее над морем.
Я вспомнил наш прошлый разговор. Женщина ждала голубей! В этих голубях сейчас заключались все её надежды на спасение сына. Она уже твёрдо была убеждена, что с рыбаками, с её Гришкой случилось несчастье. От постоянного напряжения глаза Варвары покраснели и слезились, по лицу чаще, чем раньше, пробегали судороги; вся она была напряжена, и мне казалось, что маленькая трубочка из прочного верескового корня теперь разлетится в её пальцах, как яичная скорлупа.