Петровская набережная - Глинка Михаил. Страница 6
От палатки четвертого взвода отделилось светлое пятно. Опасливо скрипя гравием, кто-то приближался к грибку.
— Нелидов! — громко шепнула тень. — Ты тут?
Это был Шурик.
— Ты что не спишь? — спросил Митя.
— Сам не мог к палатке подойти? — вместо ответа зашипел Шурик.
— А для чего?
— «Для чего», «для чего»… Бери.
И в руках у Мити оказалось что-то, завернутое в мятую газету.
— Спасибо, — сказал Митя. — А откуда?
— От верблюда.
Митя захрустел печеньем.
— Вот такая одному пришла! — Шурик раздвинул руки.
— Спасибо, — с набитым ртом еще раз сказал Митя.
— Лапоть, — уверенно произнес Шурик и заскрипел к палатке.
Снился Мите опять тот же городок, в котором они прожили войну. В их комнатке в бревенчатом доме с белыми наличниками толпился теперешний второй взвод. Кого-то сейчас должны были назначить вице-старшиной.
«Особых сомнений, конечно нет, — говорил Папа Карло бабушке. — Если не его, то кого же?»
Бабушка из-под очков оглядывает Митиных товарищей и вдруг указывает на кого-то в углу. Небывалая обида и горечь душат Митю. Он не видит, на кого указывает бабушка, да и не хочет видеть. Он смотрит на бабушку, а бабушка — это уже не бабушка, холодное, чужое лицо стоит перед Митей.
«А почему ты решил, что назначат тебя?» — слышит он вопрос.
«Почему, почему тебя?» — спрашивают все в комнате.
«Меньше играй в футбол», — говорит ему дежурный, который уже совсем бросил прикидываться бабушкой.
«Да я не играл в футбол! — шепчет Митя. — Я же только…»
«Все видели. Видели ведь? — спрашивает дежурный, и Мите кажется, что он от обиды сейчас умрет. — Зачем же ты врешь своим товарищам?!»
Все смыкаются вокруг Мити теснее и теснее.
И нет рядом ни бабушки, ни Папы Карло.
«Гнать его», — говорит кто-то. И страшно даже не то, что это относится к нему, страшно, что говорят через его голову, будто он и не слышит. Нет сил убежать, но он и не стал бы бегать, он выпрямляется среди них и хочет хоть одному заглянуть в глаза, но глаз нет. Все куда-то отступает, толпы, что стояла над ним, уже нет, и Митя, выныривая из сна, слышит, как приглушенно разговаривают, проходя между палаток, офицеры. Кто-то из них задевает ногой растяжку, и брезент гулко вздрагивает. Один скат палатки — желтый от солнца, на нем черным парусом лежит тень соседней, сквозь невидимые днем малюсенькие дырочки сквозят соломинки лучей. То, что только что мучило Митю, растворяется, уплывает, он пытается вспомнить, что же именно испугало его только что, но уже не ухватиться. Где-то у штаба пробно пукнул в горн трубач. Не приглушая голоса, говорит на линейке дежурный по лагерю.
— Старшин рот к штабу, — говорит он, и раздается хруст песка: вдоль палаток бежит рассыльный. Но вот уже звон склянок, и над палатками как сиреневое облачко повисает сигнал горна. В их взводе человек десять бодрячков, и эти десять сразу же выпрыгивают из постелей и начинают стаскивать одеяла с тех, кто вставать не хочет.
— Ну, кому особое приглашение? — негромко произносит у самого полога голос старшины Седых.
Общий скрип топчанов. Седых еще никого не наказал, но в роте уже ясно каждому, что из всех помощников командиров взводов второму взводу достался самый крутой. Седых отслужил войну на торпедных катерах. Половина его друзей — герои. Если что Седых не по нраву, он молчит, но начинает багроветь. Сначала у Седых темной становится шея, потом уши, потом виски. Волосы у него вырастают мысиком чуть не до середины лба, и когда наконец краснеет лоб, то зачесанный назад белесый треугольник кажется какой-то индейской боевой раскраской. Однако не приведи бог!
Седых всовывает голову в палатку. Медвежьи глазки окидывают взвод, брезент полога зажат в квадратном кулаке. Но все тридцать человек уже на ногах.
Седых можно все. Остальные старшины — Митя это сразу же заметил — считают необходимым на зарядке бегать вместе с ребятами: в тельняшке так в тельняшке, в трусах так в трусах, какую объявят форму. Седых не бегает. Одеты все старшины строго по-уставному, ничего не расшито, не перешито, не укорочено. Седых же, будто напоказ, демонстрирует, что можно сделать из любого предмета формы, если хочешь пощеголять. И мичманка у него «а ля Нахимов», и форменка подобрана в боках так, что непонятно, как старшина в нее влезает, и брюки… Ах, эти брюки — главный предмет морской формы, девяносто процентов шика или стыда. О брюках Седых можно сказать только то, что других таких нет.
— Последние двое — вечером на картошку, — тихо говорит Седых и убирает голову из палатки.
Так относиться к ним — несправедливо. Так относиться к ним — просто жестоко. За что наряд на работу, если сейчас все вовремя выскочат и вовремя построятся?! За что наказывать, если взвод целиком построится раньше, чем другие взводы?! Но старшине можно все.
И в палатке столпотворение. Подхватив кто недоодетую штанину, кто штаны целиком, кто ботинок, кто тельняшку, они выскакивают сквозь входной полог. Пятнадцать секунд — и Митя остается в палатке один. Всовывается голова Седых.
— Значит, так… — говорит Седых.
— Мне на пост сейчас заступать, — быстро говорит Митя.
Медвежьи глазки мягчают.
— Считай, спасся, — говорит Седых.
Голова исчезает. На футбольном поле оркестр уже бухает: «На рыбалке, у реки, тянут сети рыбаки…»
На правах дневального Митя направился в столовую один, без роты. Когда он шел обратно, встретил лейтенанта Тулунбаева, шедшего с полотенцем от озера.
— Здравия желаю, товарищ лейтенант! — сказал Митя. — Разрешите доложить?
— Здравствуй, Нелидов. Что у тебя?
— Мне вчера… У меня вчера… Когда я стоял вечером вчера…
Митя и не знал, что это так, оказывается, трудно: рассказать, что вчера произошло.
— Это так начинаем службу? — жестко сказал Тулунбаев. — Это в первый раз так на посту стоим?!
Митя не знал, куда ему деваться.
— Но ведь… Я же…
— А оправдываться — хуже этого вообще ничего нет, — кажется, с презрением даже сказал Тулунбаев и пошел к палатке.
«Значит, все, — подумал Митя, стоя свои последние четыре часа под грибком. — Значит, теперь все. Четыре похвальные грамоты. Лучший ученик обеих школ, в которых учился, и теперь — куда? В грязь». Никому нет дела до того, кем Митя был раньше, как он выполнял поручения. Будто ничего совсем и не было.
Вечером, как и говорил Папа Карло, проходило назначение вице-старшин. В их взводе были назначены Вовка Тышкевич и Саша Михайлов.
О Мите ни лейтенант Тулунбаев, ни заглянувший ненадолго Папа Карло даже не упомянули. Он думал, что они хоть скажут о полученном им замечании и хоть этим объяснят то, что назначен не он. Но о нем и не вспомнили.
Он был теперь в отделении Вовки Тышкевича. Оба вице-старшины получили сразу же желтенькие лычки-ленточки, чтобы пришить их к погонам, и Михайлов, вежливый сдержанный парнишка, сразу же сел их пришивать, а Вовка, еще вчера смешливый, круглоголовый, бегал сейчас злой, потому что сразу же надо было составлять какие-то списки. Лычки он сунул небрежно в нагрудный карман робы, и одна ленточка оттуда высовывалась, готовая выпасть.
— Тышкевич! — сказал Седых, увидев это. — Знаки различия пришить!
— Да успею.
— Тышкевич!
— Товарищ старшина, с меня списки требуют, — зло ответил Вовка и юркнул в палатку.
Седых опешил и шея у него слегка покраснела.
— Ишь! — сказал он с непонятным выражением. Но Вовку больше не трогал. И Митя вдруг почувствовал, как нечто похожее на уважение чувствует он к первым поступкам Вовки на его, Митином, месте. Ведь Митю же должны были назначить. Но Вовка, кажется, тоже ничего.
Вовка выскочил из палатки.
— Нелидов, как раз тебя ищу. Ты куда завтра после дневного сна хочешь — на шлюпках идти или за грибами?
— Тышкевич! — прервал его Седых, он все еще был у палатки. — Ты почему до сих пор знаки отличия не пришил?
И вдруг произошло что-то непонятное.
Вовка повернулся к старшине, приложил руки по швам и заорал: