Бунт на корабле или повесть о давнем лете - Артамонов Сергей Федорович. Страница 4
5
Мы возвращались с зарядки. Уже всем захотелось есть, и смеяться им надо мной надоело. Про меня забыли — все, кроме одного — кроме меня. Я-то помнил! И говорил себе: «Что, получил? Так и надо, не будешь сдаваться! Не сдаваться надо, дурак, а назло и наперекор надо!»
И ещё я думал о том, что могу подружиться, если захочу, с тем мальчишкой, с Шуриком. И я стал думать про Шурика, про дружбу и про всякое другое приятное…
А приятное было. Как же ему не быть? Ведь лето, лагерь, речка. И есть, говорят, неподалёку клубничное поле, и на нём уже поспевают ягоды… Вот бы их, а?
А сторож, дядька Терентище? Ну и то-то же! Уж лучше турнепс грызть. За него никто не ругает. Он кормовой, но тоже вкусный — здоровенная такая редиска, а счистишь кожицу — сердцевина белая, сочная, сладкая. Впрочем, турнепс, кажется, только к концу смены созрел, а я сейчас рассказываю про то, что было в начале, как я чуть из этого лагеря не вылетел…
А над той клубникой, если хотите знать, наш лагерь решил взять шефство и охранять её. Но от кого? Кроме нашего лагеря, ни живой души поблизости. Разве что ясли ещё какие-то, но ясли на клубнику бы не напали, они ещё мало что понимают. А вот наш третий-второй, потому что был ещё в лагере и третий-первый отряд, — так вот наши, особенно Герины помогалы, просто мечтали об охране клубники. Да не вышло ничего — колхоз отказался от шефов. Дядька Терентище там шеф, и довольно.
6
Этот Шурик никогда надо мной не смеялся и слушал, что я ему говорю. А я ему дал списать мою любимую песню. Правда, её потом узнал весь лагерь. Даже Вася с грехом пополам разучил её на своём печальном баяне ко дню закрытия лагеря, но это уже было совсем потом. А потом много чего и другого было. Лучше уж по порядку, от начала и до конца.
Гера сказал нам в самый первый день лагеря, выстроив наш третий-второй отряд на лужайке перед двухэтажным домиком, где предстояло мне жить целых две смены.
— Тихо! — крикнул он и сказал: — Эй, кому это там шелбана получить не терпится? Слушай внимательно! Это вот — наша палата. Днём не заходить, чтобы грязь не таскать ногами. И поддерживать мне чистоту. В прошлой смене мы первое место держали по гигиене.
— Гиена! — весело и дурашливо подхватил кто-то. И ещё кто-то под общий смех прибавил уже невпопад:
— Крокодил!
Все мы так и покатились от хохота, но Гера нас оборвал и живо утихомирил. И мы притихли.
Кто прежде знал Геру, те его по старой памяти побаивались. А новенькие чаще всего, и особенно поначалу, народ робкий. Вот и притихли мы все, как велено было, а Гера снова заговорил.
Тут надо сказать, что кое-кому нравилась эта манера высказываться, и некоторые перенимали у него все эти «захлопни сундук», то есть «замолчи, умолкни». А ещё он говорил: «Полон мешок, под завязку», и это значило, что он наелся. Кого-нибудь хваля, Гера говорил: «Молодчик. Возьми с полки пирожок!» И ещё всякое-разное, без конца, так, что даже в лагерной стенгазете однажды нарисовали карикатуру. Толстым пузом вперёд шёл на коротеньких ножках здоровенный, туго набитый мешок с довольно уродливой головкой, чья физиономия отдалённо напоминала лицо нашего вожатого. И подпись внизу:
Подпись эту Полина сочинила. Вернее, две последние строки её. Сначала было не так, и стишок ребята из редколлегии придумывали. Мешок ещё кто-то рисовал, а вот головку к нему я пририсовывал. Вышло смешно. Весь лагерь ходил смотреть, а наши прямо бесились у этой газеты.
Подошёл и Гера. Рассматривал, долго читал, шевеля губами, и, ничего не сказав, ушёл. Но ушёл не куда-нибудь, а прямиком в совет лагеря, к Полине, а она, мама Карла несчастная, опять своего Карлёнка потеряла и: «Пропал! Боже мой! На речку ушёл! Потонет!»
А куда ему на речку, когда он такой ленивый, что шаг шагнёт — и под куст, и там спит, будто котёнок. Он ведь только верхом и передвигается. Один раз вожатый Спартак про него так и сказал. «Ты, говорит, настоящий кавалерист. Смотри только, привыкнешь на матери ездить — ходить разучишься…»
Нету Карлёнка. Весь лагерь его ищет: к лесу побежали и на речку, девчонки отправились к оврагу, повизгивая, будто от ужаса…
Мы с Шуриком пошли в кустах поглядеть, потому что один раз видели там Карлёнка: он спал. И тут Женька бежит, это тот, у которого зубной порошок рассыпался и вобла… Но это ещё впереди.
А Женька этот — он из столовой шёл, сухарики там брал, чтобы грызть, — вот он у нас и спрашивает:
— Чего это все бегают-то?
Мы ему сказали. А он нам тогда:
— Вот так пропал! Он же на кухне сидит! У тёти Моти кисель ест ложкой. Маленький, а такой жадный. Мне даже из своей ложки не дал, а ему там во-от такую миску налили…
— Идём, — говорю я, — маме Карле скажем! А Шурик говорит:
— Жень, дай сухарика! А Женька ему:
— Сходи сам возьми. Там полно. А у меня мало… Тоже вроде Карлёнка — Жмот Жмотович этот Женька. И мы втроём — к маме Карле.
Она там уже плакать собралась, да ей наш Гера мешает: ходит следом, как хвост, и нудит своё не тихо, не громко, не весело и не печально, а так серёдка наполовинку, ровным тягучим голосом, будто комар, но не тоненько, а баском:
— Это, я считаю, Полина, неправильно, что вожатого в пионерской газете продёргивают. Это, я считаю, надсмешка. Мою воспитательную работу можно критиковать, но где? В закрытом помещении, у начальника на собрании, а не так…
Мама Карла ему:
— Сердца у вас нету — у меня ребёнок неизвестно где!
А Гера, он своими делами поглощён, и он ей:
— Ничего. Найдётся. Куда он денется-то…
Как — куда? А речка?
И у мамы Карлы глаза такие сделались, что Гера, если бы увидал, примолк бы. Но нет — семенит за Полиной, а она, как Пётр Первый на верфях, аршинными шагами так и летит, да только сама не знает куда…
— Эту речку курица вброд перейдёт, — говорит Гера. — А вы мне лучше скажите, кто этот мешок рисовал?
— Гера, я сейчас ничего не помню… Поймите меня!
— А стишок кто?
— Стишок, кажется, я… — без выражения, механически, сообщила Полина Гере, потому что увидела — мы около неё стоим.
— Вы что, ребята? Знаете что-нибудь? Говорите!
— На кухне он… — начал было Женька, а Полина сразу:
— Кто? Кто?
— Да кто же, Карлё… там… Сидит с киселём. То есть Варелик… Вале… Варе… — Женька сбился. Он и перетрусил, произнеся: «Карлё…», и запутался, и умолк.
Тогда Шурик за него объяснил:
— Сын ваш, Полина, он на кухне сидит у тёти Моти и кисель ест из миски…
— Женька у него просил, а он ему не дал, и правильно сделал, — прибавил я, чтобы было посмешнее.
— Но было не до смеху.
Полина моего юмора не оценила, Гера своё что-то думал, только Женька глянул на меня сердито и буркнул:
— Всегда ты выскакиваешь… Очень ты ехидный! Дождёшься!
— От тебя?
— Узнаешь!
— Уф! — вздохнула Полина и ещё раз: — Уф!
И тут же, совершенно неожиданно, нам ничего не сказав и даже не глянув на нас, мама Карла, такая большая, такая тяжёлая женщина, вдруг кинулась от нас опрометью, прямо через кусты, туда, к кухне.
— Во, психованная, — сказал Гера, — лечить надо! — И тут только, видимо, он сообразил, кто мы такие. — Табаков, значит? Так. Ломов, конечно, с ним… И ты? — «Ты»— это относилось к Женьке.
А дело было в том, что этот Женька и нажаловался тогда на Геру после истории с порошком и воблой… Но об этом опять-таки потом, потому что я и так уже забежал вперёд — Карлёнок-то свой кисель лопал попозже.