На рыбачьей тропе (Рассказы о природе) - Носов Евгений Валентинович. Страница 13

Я засветил спичку. Утенок отпрянул и испуганно блеснул бусинками черных глаз. Он сидел на полу, опершись на мокрый хвост и растопыренные крылья. Черный, еще не затвердевший клювик широко открыт. Вид у молодого чирка был помятый, но решительный, как у боксера, все еще надеющегося на победу.

- Вон ты какой буйный! - сказал я, зажигая жестяную керосиновую лампочку.- Удрать, значит, хочешь? Потерпи, браток. Приедем в город, устрою тебе вольерку с водой, посажу кустики осоки. Славно заживешь со своей подружкой.

В ответ утенок угрожающе зашипел и шмыгнул под кровать. Я вытащил его и водворил в лукошко. Миска оказалась опрокинутой, сено намочено. Уточка забилась в складки упавшего на дно плаща. Я заменил подстилку, налил свежей воды.

Утром наведался Гриша. Мы вытащили утят и пустили их на пол. Как неузнаваемо изменились они за одну только ночь неволи! Хвосты и грудки намокли, шейки зашершавили, из крыльев торчали вывернутые перья.

Видно, они всю ночь бились в лукошке, опять пролили воду, вымокли и испачкались.

Прасковья Петровна, внеся завтрак, укоризненно покачала головой:

- Пустите вы их! Смотри, как измаялись. Даже через стенку слышно, как ночью бились. Вам - забава,, а им - самое горькое несчастье. Вот давай тебя возьму да и посажу в погреб. Тебе надо в свой город, а я не пускать стану, буду в сырой яме держать. Ты оттуда карабкаешься, а я за воротник да опять назад. Неволя, сынок, самое тяжкое наказание. Это что человека возьми, что тварь какую. И человек жертвует собой ради свободы, и птица тоже. Только у человека, конечно, своё разуменье о свободной жизни, и птица просто чутьем это понимает А все ж таки для всех она, что твой воздух. Лишился - и зачах.

- Да вы, Прасковья Петровна, просто философ! - попытался отшутиться я, соглашаясь в душе с ее доводами

- Чай жизнь-то прожила, все повидала,- серьезно сказала Прасковья Петровна.

- Что, Гриша, отпустим чирят? - спросил я своего приятеля.

- Да хоть и пустим...- согласился Гриша.

- Только давай вот что сделаем: колечки на лапки наденем. Примету такую. У тебя нет алюминия?

- Это найдется,- отозвалась Прасковья Петровна.- У меня кастрюля прогорелая есть. Без надобности валяется.

Прасковья Петровна принесла кастрюлю, Гриша сбегал домой за ножницами и напильником, и мы принялись за работу. Вырезали две узкие полоски, обточили края, чтоб лапки не резали.

- А теперь надпись сделать, где родились утята, в каком году. Если кто поймает их, чтоб видно было, откуда они. Какой адрес напишем?

- Известно какой,- озабоченно ответил Гриша.- Курская область, деревня Березовские дворики...- И, подумав, добавил: - Баранье озеро.

- Нет, это слишком длинно,- улыбнулся я.- На такой маленькой пластинке не уместится.- И я концом ножниц выгравировал латинскими буквами: "Курск, СССР, 1959 год".

Этими пластинками мы обогнули лапки чирков и скрепили концы.

Когда смерклось, мы в торжественном молчании вынесли из дому лукошко и спустились по откосу к реке. На той стороне, за камышами, за клубящимися туманами поймы поднималась красная луна. Поперек черной реки перекинулся зыбкий мостик лунного отсвета. Было тихо и тепло. От реки веяло запахами тины и сырости.

Я наклонил лукошко и сбросил с него плащ. На ободок, неуклюже карабкаясь перепончатыми лапами, выбрался селезень, уселся на краю, балансируя грудью и вскидывая маленькую головку с блестящими глазками. И вдруг пырхпул, полетел, полетел, зачерпывая крыльями воду, разбивая танцующий золотой мостик, полетел навстречу багровому диску луны. Казалось, вот он, обесси-ленный, упадет. Но нет, полет выровнялся, чирок оторвался от воды и растворился в густеющих сумерках. Только когда он тяжело шлепнулся у противоположного берега, мы поняли, что он набрал-таки сил перелететь реку и спрятаться в береговой тени. Это был его первый в жизни полет. Полет из неволи.

Уточка оказалась слабее селезня. То ли она еще как следует не оперилась, то ли оплошала в плену, только она даже и не попыталась лететь. Она сбежала к воде, вошла в нее и поплыла на ту сторону по лунной дорожке. И тут я впервые услышал ее голос. Она тихонько, едва слышно свистнула, потом еще и еще. Но ее тихий тревожный зов был услышан на том берегу. Тотчас раздался ответный голос селезня, плыви, мол, сюда! Я здесь.

Уточка благополучно перебралась через реку, и мы потеряли ее из виду. Но долго еще не уходили домой, слушали, как на той стороне плескались и радостно посвистывали два диких утенка.

- Проводили? - встретила нас Прасковья Петровна.

- Проводили,- отозвался я.- Жалко, конечно, но будто ношу какую с плеч сбросил.

- Оттого что доброе дело сделал. С годами такое поймется... Ну, пойдемте в избу, уха простынет.

РАЗБОЙ НА БОЛЬШОЙ ДОРОГЕ

Три дня сеял мелкий дождик - моросей. Дочерна промокли заборы. Дороги раскисли, глубокие колеи заплыли жидкой грязью. Осенний пожар окончательно погас, и только молодой дубок в придорожной посадке тускло пламенел несброшенной листвой.

А вчера под вечер моросея спугнул внезапный морозец. Сквозь свинцово-цинковую крышу туч просочилась лимонная полоска зари. Дороги захрустели под колесами, будто намокший брезент, окаменели собачьи следы на огородах.

Кряжистый дубок залубенел: листья топорщились, словно вырезанные из бронзы, на них проступила морозная соль.

Сегодня же и дорожные колеи, и отпечатки собачьих лап на грядках, и заиндевевший, озябший дубок - все это спрятано под первой порошей. И сразу стало уютно и чисто. Пришла зима!

Рано облинявший заяц на радостях сразу же наделал петель возле своего логова. Да что ему теперь логово! Кругом бело, и шуба на нем белая. Где ни залег, там и постель. В рыхлом, взбитом снегу тепло, как в пуховой перине. Прыгает косой, кувыркается, тычется мордочкой в искристый снег. Радуется!

Не унывают и клесты. Их говорливая стайка беззаботно порхает среди мохнатых, отяжелев-ших от снега еловых лап. Шишек в этом году много, можно строить гнездо и выводить птенцов. Над головами голых слепых малюток будут перепархивать снежинки, а птенцам хоть бы что! Пищи вдоволь - значит, стужа не страшна.

Но не все такие счастливцы! Для многих обитателей полей и лесов зима принесла беспокой-ные хлопоты. Куда податься, скажем, галкам, воронам, сорокам? От лютой стужи в гнезде не спрячешься. И какое это убежище, если его насквозь ветром пронизывает, снегом забивает? А главное - в зобу пусто, нечем поживиться, все замерло, попряталось, засыпано порошей.

Вот и жмутся птицы поближе к человеческому жилью. Откуда только смелость берется! Иной раз выглянешь утром в окошко, а на заборе - рукой дотянуться - уже сидит носатая нахохлен-ная ворона. Ждет: не выбросят ли чего на помойку. Тут же, на пустой скворечне, сорока вертится и на чем свет стоит поносит свою родственницу ворону: "Ах ты, такая-сякая, старая воровка! Тре-ке-ке-ке! И как тебя близко к помойке подпускают!"

Выбросит хозяин собаке кость поглодать, а белобокая крикунья уже грозит вороне: "Моя кость, не тронь, моя!" И от нетерпения и зависти даже хвостом вскидывает. Молчит ворона, в ссору не ввязывается: знает, что сороку не перекричать.

Что сорока сварлива и воровата - всякому известно. А я вот однажды, возвращаясь с подледной рыбалки, видел, как она разбоем занималась. И кто может подумать, что эта франтиха с черным шелковистым галстуком, выпущенным поверх белоснежного жилета, будет промышлять грабежом на большой дороге!

Дорога эта - большак с телеграфными столбами по обочине и густой лесополосой на другой стороне. Пылят снегом машины, скрипят полозьями возы. Идут люди в заиндевелых воротниках и шапках. Дело под вечер: морозно! Не время зевать по сторонам. Скорей бы до теплой печи добраться. А потому, уткнувшись в воротники, никто и не замечает что на одном из придорожных столбов притаилась большая хищная птица. Да и заметить ее трудно: белая, будто налипший ком снега на вершине столба.