Маленькие становятся большими (Друзья мои коммунары) - Шаров Александр. Страница 15

— Кто привез? — выглядывает из-под одеяла Ласька.

— Как его… «Ара» и еще «Папский нунций», — старательно, но неуверенно выговаривает Мотька услышанные им трудные слова.

— Что это такое?

Мотька не откликается, он и сам ничего больше не знает.

Фунтик бежит в библиотеку, где за покрытыми инеем стеклами шкафов рядами стоят замерзшие книги с белыми обрезами, выглядывающими из темных переплетов, как выглядывает из воротника побелевший на морозе нос.

Притащив первый том «Брокгауза и Ефрона», Фунтик сообщает, что «арой» называется тропический попугай с пестрым оперением и злобным характером.

От этого все становится еще более неясным.

Ночью мне приснился огромный попугай. Он стоял на медном котле с кашей, угрожающе открыв клюв, и кричал пронзительным голосом.

В марте появляется надежда на тепло, но метели заносят дороги и с продовольствием так худо, что даже положенные четверть фунта хлеба выдаются не каждый день.

И вот однажды во время такого «великого поста», протяжно сигналя, во двор въезжает машина, открывается дверца, и, приподнимая полы оленьей дохи, между сугробами к дверям пробирается высокий, полный человек.

Ребята сидят в спальне и сквозь продышанные в замерзших окнах «иллюминаторы» смотрят на необычайного вида блестящую машину, на двор, где метель заносит только что проложенную колею.

Мотька Политнога соскальзывает с койки и исчезает. Через полчаса он вбегает в спальню и, остановившись около Ласьки, секретаря комсомольской ячейки коммуны, быстро, чтобы ничего не забыть, рассказывает:

— Значит, это и есть папский нунций. У него ряса под дохой, или как это… сутана. Честное слово, сам видел!.. Он говорил, что молоко привезет — три ящика, и рис, и еще что-то, но я не разобрал… А когда он ушел, нунций этот, Тимофей Васильевич сказал, что его бы воля, он бы выкинул проклятого попа за ворота вместе со всей требухой, чтобы тот не смел отравлять души ребят… А доктор ответил Тимофею Васильевичу, что некоторые ребята в опасности, — на четверть фунта хлеба не проживешь, а больше получить продовольствие сейчас неоткуда, сами знаете. Это Екатерине можно было «от врагов Христовых не принимать интересной прибыли». А нам не до жиру — вопрос о жизнях идет.

Память у Мотьки безошибочная. Говорит он, чуть подражая подслушанным голосам, и перед ребятами, сгрудившимися вокруг Ласьки, возникает картина всего происходившего этажом ниже, в кабинете заведующего коммуной, между Тимофеем Васильевичем, папским нунцием и детдомовским доктором.

— Тимофей Васильевич… — продолжает Мотька.

Но закончить ему не удается. Ласька приподнимается на локте и тихо спрашивает:

— А кто тебе велел подслушивать! Кто тебе дал такую комсомольскую нагрузку?

Он оглядывает ребят потемневшими глазами, и они уже не знают, радоваться ли тому, что скоро привезут вкусные и редкостные вещи, или тревожиться, как тревожатся от не совсем понятных для большинства ребят причин Тимофей Васильевич и Ласька.

…Так начинается этот вьюжный день, надолго запомнившийся нам… В двенадцать часов стало известно, что продукты привезены, и старшие ребята выбегают во двор, чтобы разгрузить машину.

А в три часа звонок созывает в подвальный этаж, где расположена детдомовская столовая, на обед. Как только ребята рассаживаются за длинным столом, дежурные вносят медный котел с рисовой кашей; необыкновенные ароматы наполняют подвал.

Вслед за кашей другая пара дежурных тащит невиданной белизны хлеб. А за дежурным появляется высокий, полный человек; мы сразу узнаем его, хотя одет он не в оленью доху, а в длинную, падающую прямыми складками коричневую сутану.

Он и сейчас стоит перед моими глазами, как два десятилетия назад, человек в сутане: тяжелый, с бледным, оплывшим лицом, со зрачками, поднятыми вверх и уходящими под набухшие веки, с крестом на груди и пухлыми руками, покоящимися на витом черном шнурке, свободно опоясывающем живот. Он и сейчас возникает как бы за расплывающимися радужными кругами, которые тогда, в давние годы детства, вызывались соединенным действием голода, застилающего глаза, и рисовых паров, переполнивших подвал столовой.

И до удивительности отчетливо вспоминается голос человека в коричневой сутане, с еле заметным чужим акцентом цедящего длинную речь о заблудших советских детях, о святом отце в Риме, который пожалел заблудших детей, о господе боге, кротким ликом взирающем на ниспосланную святым отцом рисовую кашу и благословляющем ее.

Я помню, как сперва слова человека в коричневой сутане вызывали только недоумение: скорей бы уж он кончал и дежурные погрузили бы половники в пузырящуюся кашу. Потом от слов этих начал копиться тягостный осадок. Он оседал в сердце, мешал дышать, чем-то таким лживым входил в промороженный до последнего кирпича подвал, что даже самые младшие коммунары, почти не понимавшие слов папского посланца, растерянно и недоумевающе поглядывали на старших ребят, точно спрашивая: «Долго еще этот поп будет нести свою околесицу?»

И когда поднялся со своего места Ласька, все, от самых маленьких до самых старших, почувствовали облегчение, и каждому стало понятно, что секретарь комсомольской ячейки больше не мог, не должен был, не имел права ждать.

— Хватит! — звонким мальчишеским голосом проговорил Ласька.

Он махнул рукой, и, угадывая его команду, дежурные подхватили тяжелый котел и понесли вверх по лестнице.

А за дежурными в строгом порядке двинулся детдом, вся наша коммуна, в этот момент совсем забывшая и о голоде, и о холоде. Она шла, грозно топоча по каменным ступеням вытертыми подошвами. А впереди, не оглядываясь, испуганно подобрав полы, бежал человек в рыжей сутане.

«Долой, долой монахов, раввинов и попов!» — изо всех сил выводили ребята десятками дружных голосов.

Коммуна двигалась по лестнице за рыжей сутаной, поднималась вверх, шла на приступ, так что могло показаться, что и не простая это угроза то, что всё громче и громче звучало в такт шагам: «Мы на небо залезем, разгоним всех богов!..»

Она поднималась по лестнице, шла на приступ, двигалась легким шагом голодных, иззябших, но никогда в короткой жизни не крививших душой, от рождения неподкупных детей революции.

Она горланила эту песню оглушительно громко, стоя в глубоком снегу, пока сутана заползала в кабину автомобиля, пока дежурные выплескивали кашу под колеса, а машина, буксуя в снегу и каше, вывозила папского посланца со двора коммуны.

Она повторяла эту песню снова и снова, заглушая вой метели, чтобы рыжая сутана уразумела и запомнила ее.

«Мы на небо залезем, разгоним всех богов!» — грозно и весело предупреждал детдом.

…Поздно вечером в спальню пришел Тимофей Васильевич, которого весь день не было в коммуне. Он долго, далеко за полночь, пересаживаясь с койки на койку, рассказывал нам о своих встречах с Лениным, а это означало, что у него отличное или, как говорил наш доктор, «победоносное» настроение.

Очевидно, он уже во всех подробностях знал о том, что произошло во время обеда, потому что то и дело, перебивая себя, повторял:

— Будьте уверены, что этот поп запомнит сегодняшний день; думается, он и в Риме расскажет о нем, и, может быть, сообразит, что сие достойно размышления, ибо знаменует торжество и утверждение новой породы людей — неподкупных, а следовательно, для мира золота неуязвимых.