Большие неприятности - Маркуша Анатолий Маркович. Страница 16
Я переводил дни в месяцы, месяцы — в годы, и все равно получалось много.
Конечно, я не держал своих выкладок в тайне и, как понял потом, ужасно всем надоел. Даже мой ближайший приятель Сашка Бесюгин не выдержал.
— Много-много! Ну и хорошо, что много, — сказал он, — пользуйся.
Даже не склонная к ироническим выпадам Галка посоветовала осторожно:
— А ты посчитай, сколько попугай живет, и сравни. По-моему, нам радоваться особенно нечего.
Мой отец — я и ему уши прожужжал — тоже оказался на стороне Гали и как бы вскользь заметил:
— Много-много, а растратишь без толку, так и не
увидишь, как пролетят...
Пожалуй, удивительнее всех отреагировал Митька Фортунатов:
— Двадцать пять тыщ, говоришь? Если по десять рублей на день кинуть... — ого-го-шеньки! — четверть мильона получается...
Потом я забыл об этих выкладках.
Жил, как, вероятно, все живут, — радовался, огорчался, скучал, торопился, тянул резину, горячился, успокаивался, надеялся, разочаровывался, ждал и догонял, вовсе даже не считая, сколько прошло, сколько осталось...
Все началось по заведенному.
С рассветом принял дежурство. Солнце всходило красное-красное, тяжело разрывая путы холодного осеннего тумана. Туман лениво стекал с взлетной полосы, задерживался у капониров, накапливался на кромке леса, будто раздумывал — уходить или возвращаться?
И уходил.
Нас с Остапенко подняли на перехват.
Но «Рама» вовремя смылась.
Мы располагали еще приличным запасом горючего, и я решил взглянуть на дорогу. Там иногда удавалось поживиться вражеской автомашиной, повозкой, погонять штабного мотоциклиста...
Но когда не везет, тогда не везет: дорога оказалась совершенно пустынной. Полоска желтого серпантина в темно-зеленом обрамлении сосняка. Зенитки почти не стреляли.
Словом, ни перехвата, ни свободной охоты, ни штурмовки не получилось. С некоторой натяжкой наш полет можно было отнести к разведывательному.
А что? Разведка прифронтовой дороги противника. Движения войск и техники не обнаружено. Зенитное прикрытие слабое.
Хотя слабое прикрытие или сильное прикрытие — понятия весьма относительные. Представим: противник высадил тысячу или даже пять тысяч снарядов и все — мимо. Как оценить прикрытие? А если тебя нашел один-единственный, шальной дурак и перебил тягу руля глубины или разворотил масляный радиатор, тогда?
Мы подходили к своему аэродрому, лететь оставалось минут двенадцать, когда у меня отказала рация. Только что дышала, посвистывала, хрипела, и сразу как выключили.
А Остапенко делал непонятные знаки: раскачивался с крыла на крыло (привлекал внимание), шарахался вправо... (Много позже я узнал: он заметил пару «самоубийц» — финские устаревшие «Бюккеры» — и тянул меня на них.)
Самое худшее, однако, произошло, когда Остапенко внезапно исчез (не выдержал, ринулся на «самоубийц»), а я вдруг почувствовал — ручка управления утратила упругость. Это было очень странное ощущение: ручка беспрепятственно ходила вперед и назад, но машина на эти отклонения никак не реагировала.
Самолет произвольно опускал нос и набирал скорость...
Тяга руля глубины... Перебита или рассоедини-лась? Так или иначе самолет становился неуправляемым. И, как назло, я не мог ничего передать на аэродром.
«Впрочем, тут рядом, — подумал я лениво и неохотно. — Придется прыгать».
Открыл фонарь, перевернул машину на спину, благо элероны действовали, и благополучно вывалился из кабины.
Приземлился мягко. Даже слишком мягко — с отчетливым, глубоким причмоком. Болото. Освободился от парашютных лямок и стал соображать, где я. Выходило — до дому километров сорок, ну, пятьдесят... Как только вылезать из болота... Топь страшенная. И еще затруднявшее ориентировку мелколесье...
Рассчитывать на помощь с воздуха не приходилось. Не увидят. И просигналить нечем: ракетница осталась на борту. Парашютное полотнище не растянуть — негде. Костер р азвести — сомнительная затея: кругом все чавкало, клочка сухого не было...
Искать самолет? Там бортовой паек, но, во-первых, я не видел, куда он упал. И во-вторых, машину скорей всего засосало, добраться ли до кабины? Решил идти.
И тут я совершенно неожиданно подумал, поглядев на себя как бы со стороны: «Колька Абаза, проживший по состоянию на сегодняшнее число всего 9490 дней, должен выбраться! Есть же еще резерв... и ты, Колька, везучий!..»
Сорок километров я шел четверо суток. Подробности опускаю: теперь подробности не имеют значения. Дошел. На аэродроме появился в начале девятого. , Прежде чем кто-нибудь меня заметил, раньше, чем Брябрина, девица из штаба, заорала визгливым, со слезами, голосом: «Ой-ой-ой, мама... Абаза...» — увидел аккуратную фанерку, прилаженную к неструганой сосновой палке, воткнутой в пустом капонире. На этой фанерке красовался листок в красно-черной рамке. С фотографией. И было написано десятка три строк. Как меня ни мутило от голода и усталости, я все-таки прочитал, что они там про меня сочинили. Между прочим, могли бы и получше написать...
Я вернулся, и разговоров было много. Разных. Носов сказал:
— Значит, довоюешь, раз мы тебя живого отпели...
Я подумал: «Хорошо бы».
Остапенко, не глядя мне в глаза, бормотал, сбиваясь:
— Виноват... не удержался... Сам понимаешь, «Бюккера», можно сказать, напрашивались: «Дай нам!» Бросил, а когда «уговорил» — одного точно! — туда-сюда, тебя как корова языком слизала...
Виноват...
— Ладно, — сказал я, — чего размусоливать.
— Нет, командир, и еще я виноват... — И он замолчал.
— Ну?
— Когда прилетел, и началось: как, что, где?.. — Он достал карту и ткнул пальцем в район, лежавший километрах в ста западнее от места, где я на самом деле выпрыгнул.
Понятно: Остапенко показал б л и ж е к зениткам. И тогда получилось — «Бюккеры» попались ему потом, позже... Соблюдал свой интерес мой ведомый. Ждал я от него такого? Не ждал... А он:
— Виноват, виноват я, командир...
Вместе мы пролетали уже порядочно и, надо сказать, удачливо. Что было делать? Восстанавливать истину ради истины? Рисовать рапорт? Сказать Носову неофициально: так, мол, и так дело было... решайте, как находите нужным?
Эх, не оказалось под рукой ромашки погадать: любит, не любит, к сердцу прижмет, к черту пошлет...
Я развернулся и врезал Остапенко по шее. Не шутя, прилично врезал. И сказал:
— В расчете. Согласен?
Вечером было отпраздновано мое возвращение.
Мы сидели на завалинке летной столовой и пели душещипательную фронтовую песенку. Остапенко то и дело вскакивал и кричал:
— А вообще это колоссально! На каждого запланировано двадцать пять тысяч дней! А? Кто определил, командир, — обращался он ко мне, — я опять позабыл — кто?
— Кажется, Аристотель, — в десятый раз отвечал я.
— Во-во-во, Аристотель!
Не разобрав толком, о чем идет речь, подошедший Носов сказал:
— Не Аристотель, а Мефистофель. Но сейчас это неважно. Кончай базар, спать. С утра штурмуем полком...
Детство кончилось. Взрослость не наступила. Был пересменок — тревожный и душный. Желания превосходили возможности. Кругом роились обиды. Недоставало понимания и равновесия. Такое бывает у всех, но узнаешь, что это естественно и нормально, когда смута уже проходит...
Галя позвала в Парк культуры и отдыха. Все ходили туда. Ровные, обсаженные молодыми липками дорожки втекали в тенистые, даже самым жарким днем прохладные аллеи старого Нескучного сада... И сюда-то тянулась молодежь...