Волшебные очки - Василенко Иван Дмитриевич. Страница 13
— Вот и объясни это нашему Кириллу Всеволодовичу, — съязвил Аркадий. — Он в благодарность кол тебе поставит. «Во-первых, скажет, яйца курицу не учат, а во-вторых, не бунтуй».
Суровость с лица Романа сошла, в глазах его опять затрепетал смешок.
— Впрочем., зачем я трачу слова на сына высокочиновного родителя, представителя капиталистической фирмы «Подтяжки и галстуки» и личного друга его величества короля сербского! Пустое занятие.
— Гм… — смущенно заморгал Аркадий. — Гм…
На другой день произошел случай, чуть не убедивший меня в том, что я живу в одной комнате с богачом. Вернувшись из института, я застал Аркадия над раскрытым чемоданом, с толстой пачкой пятирублевок в руке. Пачка была аккуратно, крест-накрест, перевязана шнурочком.
— Ого!.. — невольно вырвалось у меня.
— Пустяки! — с пренебрежительной гримаской сказал Аркадий. — Фирма прислала очередные триста да отец на мелкие расходы двести. Туговато придется, ну да месяц как-нибудь проживу.
Хорошие пустяки! Пятьсот рублей! И это тогда, когда большинство институтцев существует на двенадцатирублевую стипендию в месяц!
Вскоре в институте уже все узнали, сколько денег получил Диссель на мелкие расходы. Сам же он и рассказал. На квартиру к нам потянулись со всех трех курсов. Один просил трояк до стипендии, другой — рублишку, пока получит за урок, третьему должны вот-вот прислать из дому, а пока нужно уплатить полтинник за стирку… Но, раздав около двадцати рублей, Аркадий неожиданно сказал очередному просителю:
— Извини, братец, больше нет ни сантима. Все разобрали.
«Эге, скоро же иссякла твоя царственная щедрость!» — подумал я.
Пришел Роман. Аркадий бросил на него смущенный взгляд и, запинаясь, сказал:
— У тебя там не найдется двугривенного? Чертовски курить хочется, а табаку и на щепотку не осталось.
— Что же это значит? — спросил я, когда Аркадий, взяв монету, ушел. — Получил пятьсот рублей, раздал не больше двадцати и просит на табак?
— А ты их считал, эти пятьсот рублей? — ухмыльнулся Роман.
— Не считал, но своими глазами видел у него в руках толстую пачку пятирублевок.
— Ты видел пятирублевки только сверху и снизу, а между ними — пачка нарезанных тетрадочных оберток. Этот фокус он уже не первый раз проделывает,
— Но зачем же?! — удивился я.
— А вот спроси его. Чтобы хвастнуть, он все отдаст и будет сидеть голодный.
— Значит, никаких двухсот рублей «на мелкие расходы» папаша не присылал? Кстати, где он служит, этот высокочиновный отец?
— В парикмахерской.
— Что-о?
— То, что слышишь. Его отец бреет и стрижет и из своего тридцатипятирублевого жалованья ежемесячно высылает своему непутевому вралю-сыну по пятнадцати рублей. Да фирма «Галстуки и подтяжки» — по пятерке в месяц. Вот и все доходы этого «капиталиста».
— Фу, черт! — даже присел я от изумления. — Первый раз в жизни встречаю такого враля.
— Враль редкостный, абсолютно бескорыстный, но… однобокий. Ведь вот не соврал же, что, скажем, симфонию сочинил или микроба вредоносного открыл. Нет, хвастовство его в другой области: «сын высокопоставленного чиновника», «друг короля», «желанный гость своей владетельной тетки-помещицы». Хлестаков — так тот хоть «Юрия Милославского» «написал» и на короткой ноге с Пушкиным был.
Я вспомнил свою «двоюродную сестру из княжества Лихтенштейн» и почувствовал, что краснею.
— Ну, то другое дело, — улыбнулся догадливый Роман. — Я тогда сказал, что это в стиле Дисселя, но по-думал и понял: было же не хвастовство, а издевка над Ферапонтом.
Аркадий вернулся хмурый. Скрутил папиросу, затянулся и вдруг затрясся от хохота.
— Ты что, спятил? — уставился на него Роман.
— Поневоле спятишь. Возвращаюсь из табачной лавки, а навстречу мне Воскресенский. Здорово на взводе. Выхватил из кармана какую-то блестящую штуку — я в сумерках сразу не разглядел — и направил мне в грудь. «Руки вверх!» Я подумал, как бы спьяну не бухнул, и поднял. Он обшарил все мои карманы, плюнул и говорит: «Что ж ты, подлец, вводишь человека в грех! Буржуй голодраный!..» Так, ей-богу, и сказал: «Буржуй голодраный». А в руке у него был серебряный набалдашник от палки. Нес в ломбард закладывать.
И Аркадий опять принялся хохотать. Нахохотавшись, сказал, будто сейчас только вспомнив:
— Раненых привезли.
— Что? — резко повернулся к нему Роман,
— Привезли раненых, говорю. Целый поезд.
Роман подумал и решительно встал.
— Пойду.
— Зачем? — не понял Аркадий.
— Хочу своими глазами увидеть людей, искалеченных нашими и иностранными империалистами.
— На-ашими?! — удивился Аркадий. — Ты что, проспал все события? Хорошенькое дело! Германия начала войну, а ты обвиняешь каких-то «наших» империалистов.
Не отвечая, Роман надел фуражку и пошел к двери, Я последовал за ним.
— И я с тобой.
— Пожалуй, и я с вами, — поднялся Аркадий.
Роман повернулся и гневно окинул его взглядом:
— Зачем? Из обывательского интереса? Или, может, из патриотических побуждений? На бедненьких защитников родины посмотреть? Сиди!
И вышел.
— Cумасшедший!.. — крикнул вслед Аркадий.
Все же он догнал нас, и мы пошли на станцию втроем.
Осень уже давала себя чувствовать: по улицам гулял холодный ветер и рвал с тополей пожелтевшие листья; на черном небе то зажигались, то, застилаемые тучами, пропадали рои звезд.
Сколько уж раз мы с Романом ходили по вечерам на эту станцию, то чтоб купить в вокзальном киоске свежую газету, то просто так, побродить по гладкому бетонному перрону и, глядя на подходящие и уходящие поезда, представить себе, что же творится теперь там, за чертой нашего города, будто совсем не затронутого страшной войной. Подходили с железным, вразнобой, стуком красные теплушки. Солдаты с чайниками из белой жести бежали к крану, набирали кипяток и вприпрыжку возвращались в свои вагоны. Поезд со скрипом трогался, а вскоре его место уже занимал длинный ряд платформ, груженных орудиями. Закутанные в брезент, они казались таинственными, страшными чудовищами. Каждый вечер, точно в 9 часов и 7 минут по петроградскому времени, к перрону плавно подкатывал курьерский «Петроград — Тифлис». Простояв всего пять минут и не выпустив на нашу станцию ни одного из своих важных пассажиров, он медленно и почти бесшумно отплывал, поражая взоры градобельцев дорогой обшивкой пульмановских вагонов и бархатной роскошью их внутренней отделки. И, будто составители железнодорожных расписаний задались целью специально показывать контрасты нашей жизни, после столичного превосходительного экспресса на освободившийся путь со скрипом, хрипом и скрежетом вползал поезд четвертого класса. О чем думал Роман, пристально глядя на эти серые, обшарпанные вагоны, набитые от пола до потолка такими же серыми, обшарпанными людьми, — не знаю, я же мыслями уносился к своему родному городу, к чайной-читальне, к ее постоянным посетителям — бродягам, калекам и нищим, среди которых прошло мое детство, и к самому дорогому существу на свете — матери. Я всегда был душой с нею, куда бы судьба меня ни заносила, и мысли — как-то она живет без своего «заморышка» — не раз омрачали меня. Через два-три дня этот жалобно скрипящий поезд дотянется до самого моря, и, может быть, мать окинет его грустным и ласковым взором — ее так любил несчастный босяцкий люд.
Подскажет ли ей сердце, что на этот поезд-бродягу вдалеке от нее с такой же грустью смотрел и я, о ком день и ночь болит ее сердце.
Но сейчас перрон выглядел необычно: вдоль первой платформы протянулся длинный поезд с красным крестом на каждом вагоне. За стеклами окон, в тусклом свете фонарей с сальными свечами, поблескивали металлические койки, висевшие на крюках одна над другой. Санитары в серых халатах осторожно выносили из вагонов раненых и ставили носилки рядышком на платформу. Лица раненых были обросшие, желтые, впавшие глаза смотрели с покорным страданием. Едко пахло йодоформом. Пожарники в брезентовых костюмах, неловкие от боязни причинить раненым боль, поднимали носилки и ставили их на пожарные рессорные дроги. По платформе ходил брандмейстер и распоряжался. Говорил он приглушенно, будто опасался побеспокоить больных. Подойдя к носилкам, которые в это время поднимали двое пожарников, он свистяще прошептал: