Критикон - Грасиан Бальтасар. Страница 10

– Да, это слово – смерть! Они решили меня убить, а мою жизнь, даму моего сердца, отдать сопернику. Об этом известила меня она сама в тот же вечер, выйдя, как обычно, на балкон. Советуясь со мною и умоляя что-нибудь придумать, она рыдала так горько, что от слез ее в сердце моем вспыхнул пожар, целый вулкан отчаяния и ярости. На другой день, не думая об опасностях и угрозах для чести и жизни, ведомый слепой страстью, я опоясался шпагой, нет, разящей молнией из колчана Амурова, выкованной из стали и ревности. Не медля, разыскал я соперника, и слова уступили место делам, язык – руке; шпаги наши забыли о ножнах и милосердии; мы сошлись, и после нескольких выпадов мой клинок пронзил ему сердце, отняв у него и жизнь и любовь. Он упал наземь, а я попал в тюрьму, ибо меня тотчас облепил рой стражников; одних влекло честолюбивое желание угодить вице-королю, большинство – надежда поживиться моим имуществом. Итак, меня упрятали в застенок и заковали в цепи – расплата за сладостные цепи любви! Печальная весть дошла до слуха, вернее, до сердца родителей юноши – слезам и воплям не было конца. Родственники призывали к мщению, люди благоразумные взывали к правосудию, вице-король метал громы и молнии. В городе лишь об этом толковали, большинство меня осуждало, меньшинство защищало, но все скорбели о беспримерном нашем злосчастье. Только моя дама ликовала, прославляя на весь город мою отвагу и ныл. К разбирательству дела приступили с величайшей свирепостью, хотя с виду и соблюдая закон. И прежде всего, под предлогом секвестра, учинили сущее разграбление моего дома, утоляя жажду мести моим достоянием, – так, разъяренный бык кидается на плащ ускользающего тореадора; уцелело лишь немного драгоценностей, хранившихся в казне одного монастыря. Но Фортуне было мало, что меня преследуют как уголовного преступника, – вскоре был вынесен приговор и по гражданскому моему делу. Я лишился имущества и друзей – две эти потери всегда случаются вместе. И все бы еще не беда, не свались последний удар, сокрушивший меня вконец. Родители Фелисинды, изнемогши от сыпавшихся на них бед – ведь в один год потеряли они и сына и зятя – и от страданий своей дочери за меня, решили покинуть Индию и вернуться в нашу столицу, уповая на обещанную ее отцу, в награду за заслуги и при содействии вице-короля, высокую должность. Обратив свое имущество в золото и серебро, они со всей челядью и домочадцами погрузились на первый же отплывавший в Испанию флот, увозя от меня…

Тут рассказ Критило прервался, голос его задрожал от рыданий.

– Увозя от меня два сокровища моей души. Горе мое было вдвойне смертельно: у меня отняли не только Фелисинду, но и младенца, которого она носила в своем лоне, существо обреченное уж потому, что его отцом был я. Суда подняли паруса, я же вздохами помогал ветру; суда ушли в море, а я утонул в море слез. Остался я, навеки заточенный в темнице, нищий и всеми – но не врагами – позабытый. Как человек, катящийся с отвесного утеса, теряет, падая, здесь шляпу, там плащ, глаза, нос, пока, разбившись насмерть, не потеряет в пропасти и жизнь, так я, поскользнувшись на этой беломраморной круче – тем более опасной, что она заманчива, – пошел катиться ниже и ниже, из одной беды в другую, оставляя на каждом выступе здесь честь, там богатство, здоровье, родителей, друзей, свободу, пока не очутился погребенным в узилище, этой бездне горя. Но нет, я неправ – за все беды от богатства вознаградила меня своими благами бедность. Могу сказать это с полным правом, ибо здесь я нашел мудрость, о коей прежде не ведал; здесь обрел трезвость ума, опытность, здоровье телесное и духовное. Увидев, что друзья живые меня покинули, обратился я к мертвым, стал читать, учиться и воспитывать в себе личность тогда как прежде жил жизнью неразумной, животной; теперь я питал душу истинами, украшал достоинствами. Да, я достиг мудрости и благой жизни – когда разум озарится светом, он без труда направляет слепую волю; итак, мой разум обогатился знаниями, а воля – добродетелями. Правда, глаза мои раскрылись тогда, когда не на что уже было смотреть, но ведь обычно так и бывает. Я изучил благородные искусства и возвышенные науки, особенно же усердно занимался моральной философией, этой пищей разума, сутью справедливости и жизнью благоразумия. Теперь у меня были куда лучшие друзья – какого-нибудь вертопраха сменял я на сурового Катона, глупца на Сенеку; сегодня слушал речи Сократа, завтра – божественного Платона. Так жил я без скуки и даже с удовольствием в этой могиле для живых, в лабиринте, где похоронили мою свободу. Сменялись годы и вице-короли, но не менялась злоба врагов моих; они не забывали о моем деле, желая – раз не удалось добиться другой кары – обратить для меня тюрьму в могилу. Целую вечность терпел я и страдал, пока из Испании не пришел приказ – тайно исходатайствованный моей супругой – переправить туда мое дело и мою особу. Новый вице-король, не более милостивый, но не столь враждебный ко мне, исполняя приказ, отправил меня с первым же уходившим в Испанию флотом. Меня препоручили капитану судна как узника, наказав не столько опекать, сколько охранять. Покинул я Индию последним нищим, но так был счастлив, что морские опасности показались мне забавой. Вскоре я приобрел друзей – мудрость помогает найти друзей истинных, – особенно же сблизился с капитаном; эту удачу я весьма ценил и часто думал, как верна поговорка: перемена места – перемена судьбы. Но тут я должен удивить тебя рассказом о чудовищном обмане, о неслыханном коварстве; узнаешь, сколь упорно терзала меня враждебная Фортуна и преследовали злосчастья, Этот самый капитан, дворянин, по званию своему обязанный вести себя достойно, поддался, видно, соблазну честолюбия, голосу родства с прежним вице-королем, моим врагом, ко более всего, как я полагаю, гнусной алчности, сулившей ему мои деньги и драгоценности, остатки былого богатства (на что не толкает сердца человеческие мерзкая страсть к золоту!), и решился на такое подлое предательство, о каком свет не слыхал. Kак-то вечером, когда мы с ним прохаживались вдвоем по мосткам на корче, наслаждаясь беседой и тишиной моря, он вдруг столкнул меня, ни о чем дурном не думавшего и ничего не подозревавшего, в пучину вод. Потом сам же поднял крик, представляя свое злодейство как несчастный случай; он даже оплакивал меня – конечно, как утонувшего, а не утопленного. На крик сбежались мои друзья; стремясь меня спасти, принялись бросать за борт канаты, веревки, но все было тщетно – быстрый корабль успел уйти далеко вперед, а я остался позади, борясь с волнами и вдвойне горькой смертью. Как последнее средство, кинули несколько досок, одна из них стала для меня якорем спасения – сами волны, сжалившись над невинностью моей и бедой, поднесли эту доску к моим рукам. С благодарностью и отчаянием ухватился я за нее и, облобызав, воскликнул: «О ты, последняя кроха, брошенная Фортуной, хрупкая опора моей жизни, прибежище последней надежды! Быть может, ты принесешь хоть малую отсрочку моей смерти!» Поняв, что мне не догнать быстро удалявшееся судно, я отдался на волю волн, предоставив себя прихоти злобной Фортуны. Она же, лютая мучительница, не довольствуясь тем, что ввергла меня в пучину бед, и не давая отдыха своей свирепости, напустила на меня стихии, подняв страшную бурю, – дабы конец моих злоключений был вполне торжественным. Волны то подбрасывали меня так высоко, что я боялся зацепиться за рог месяца или разбиться о небосвод, то швыряли вниз, в самые недра земные, – тут я уже боялся не утонуть, а сгореть. Но то, что мнил я погибелью, оказалось счастьем – порой беда, до крайности дойдя, обращается в удачу. Говорю это потому, что ярость ветра и бурное течение прибили меня к островку, ставшему для тебя родиной, а для меня райской обителью; иначе бы мне никогда до него не добраться – так бы и погиб средь моря от голода и стал бы пищей морских зверей. Беда принесла благо. Скорее силою духа, чем тела, сумел я добраться до гавани твоих объятий, на которые готов теперь ответить и сто и тысячу раз, дабы дружбу нашу скрепить навеки.