Повесть о красном орленке - Сидоров Виктор. Страница 35
— Тятька-то дома?
— Нет. Уехал по дрова. Может, зайдешь к нам?
Артемка усмехнулся:
— Ну уж нет. И на дворе хорошо.
А вечер наступил в самом деле пригожий. Багровое солнце медленно опускалось за высокие сосны Густого. А из-за речки уже выплывала четкая, как новый двугривенный, луна, обещая светлую ночь. Сидели, молчали. Повернул лицо к Настеньке, увидел на себе ее внимательный, задумчивый взгляд.
— Что ты на меня все смотришь? — спросил с досадой, чувствуя, что снова краснеет. Настенька засмеялась:
— Глаза есть, вот и смотрю. А что, нельзя?
Артемка отвернулся, а Настенька вдруг развеселилась:
— Может, ты сейчас такой важный, что и смотреть нельзя? Все мальчишки и девчонки только и говорят: герой да герой. Вот и смотрю я: герой или нет?
Артемке почудилась насмешка, и он неожиданно обиделся. «Опять генерал!» Встал резко и вышел со двора. Настенька осталась озадаченной и смущенной. «Чего это он? Будто слова плохого не сказала?..»
Пасмурный сидел в избе Артемка. Когда на дворе уже совсем стемнело, в кухне хлопнула дверь.
— Здравствуйте, бабушка. «Настенька!» — обрадовался Артемка.
— Здравствуй, соколена.
— А тетя Фрося дома?
— Кудысь ушла по делам... А чего тебе? Может, я чем помогу?
— Да нет, я так... Вот молочка вам принесла...
Артемка сидел в горнице, с гулко бьющимся сердцем, напряженно слушал разговор. Зло на Настеньку сразу пропало, напротив, хотелось выйти к ней. Но Артемка почему-то упрямо сидел, не шевелясь. В кухне замолчали, исчерпав разговор, однако Настенька не уходила. Через минуту робко спросила:
— А Тема тоже ушел?
— Нет, в горнице он.— И крикнула: — Темушка, у нас гостья!
Но Артемка с глупым упрямством продолжал сидеть.
— Наверное, спать лег,— произнесла бабушка и загремела чугунами.
Настенька еще немного побыла, а потом грустно сказала:
— Ладно, я пошла...
— Иди, иди, соколена. Еще раз спасибо за молочко. А крыночку я ужо утречком раненько занесу.
Настенька ушла, а Артемка чуть не завыл от досады. Настроение испортилось окончательно. И хотя совсем не хотелось спать, улегся в постель. Ворочался, тяжело вздыхал и ругал себя. Теперь ему казалось, что не Настенька его, а он жестоко обидел ее. И от этого ему стало еще горше.
13
Пронька пришел с работы не в духе. Батрачил он у Федота Лыкова. Батрачил не каждый день, а когда была в нем надобность. Тогда за Пронькой прибегала пятнадцатилетняя длиннокосая лыковская дочь Танька. Пронька у Лыкова справлял разную работу, смотря по сезону: зимой пилил и колол дрова, возил воду, ухаживал за скотом; летом косил траву; осенью помогал убирать, молотить и засыпать в сусеки пшеницу; весной — пахать, боронить, сеять. За весь труд Лыков отмерял осенью Проньке несколько пудовок зерна, которого не хватало до середины зимы. Ни денег, ни других каких-либо продуктов Лыков не давал. Такой сквалыга, искать — не найдешь. Даже обещанное зерно когда насыпал в кули — руки дрожали. Нанимая Проньку, кормить обещал, обновку к праздникам дарить. Все оказалось брехней: ни портков, ни сапог, ни даже рубахи не дал.
Сегодня Пронька переделал черт знает сколько работы, а Лыков: «Кормить-то, паря, нечем тебя. Да и не проголодался, чать: работал, вишь, с гулькин нос». Сволочь. Правильно большевики и партизаны делают, что бьют таких. И этому бы всыпать нужно хорошенько.
Очень злой Пронька. Готов зубами порвать кого-нибудь. Сам голодный — ладно. А что делать тете? Не просить же милостыню? Да она и версты не пройдет: дома-то еле-еле ноги передвигает. Болеет. Если бы не Пронька, давно бы умерла с голода и холода. Эх, жизнь! Надо бы хуже, да хуже некуда!
Сидит Пронька в избенке об одной комнате (тут все: и кухня, и горница) и голову опустил: что делать? Был бы один — ушел бы куда-нибудь в другие места. Может, в город. За деньги бы работал. Смотришь, за год-два обулся бы, оделся и сыт был. Да тетю жалко. Как оставишь ее? А она у Проньки единственная родня. Нет у него больше никого на свете, кроме этой больной старой женщины. Были бы живы мать да тятька, может, и по-другому все пошло. И тетя бы не болела. Из-за него эта хворь привязалась к ней.
Лет десять тогда было Проньке. Однажды зимним утром кто-то занес из волости письмо в казенном пакете. Мать прочла и упала как мертвая: в письме говорилось, что рядовой Петр Игнатьевич Сапегин геройски погиб за царя и отечество в какой-то неведомой Галиции. Петр Игнатьевич Сапегин — это тятька Пронькин.
Мама после того зачахла и вскоре умерла. Ранней весной. Крепко плакал Пронька по тятьке. Но поплакал да перестал. А как мать умерла — одурел с горя. Пошел на реку в полынье топиться. Тетя спасла — бросилась прямо в ледяную воду за Пронькой. Его выходила, а сама на всю жизнь заболела.
Вот и живут они вдвоем уже сколько лет. Поначалу-то не очень голодно было: борова закололи, двух овечек. В погребе малость картошки оставалось, капуста квашеная, огурцы. Зато на другой год хватили лиха через край: ни хлеба, ни мяса, ни дров. Посмотрел, посмотрел Пронька на такую жизнь, на то, как день ото дня чахнет тетя, и пошел по улицам и дворам: у того хлеба выпросит, у другого силой возьмет. Это у мальчишек, конечно. Били Проньку за такие волчьи ухватки. Но зато приносил он домой то шанежки, то пирожки, то хлеб.
— Откуда это у тебя, Проша, такие вкусные пироги? — спрашивала тетя.
— Соседка тут одна угостила...— врал Пронька.
И всегда врал: то-де Лыков ему дал, то опять соседи.
Сначала Пронька завидовал тем, у кого были отцы-матери да еда. Завидовал до слез. Потом озлел. Глянет на чью-нибудь сытую рожу да так и сожмет кулак, чтоб треснуть. И бил. С удовольствием, с радостью. Но потом иначе стал действовать: спрятал зло и ненависть к сынкам богатеев подальше, стал играть с ними, заступаться, позволял устраивать над собой шутки, придумывал для них забавы. За все это они платили ему едой. Любой. Пронька ни от чего не отказывался.
Однако все равно были дни, когда ни куска хлеба не удавалось получить с кулацких столов. И Пронька стал все чаще и чаще наведываться по ночам в чужие курятники, лабазы и погреба. Завел на всякий случай дружбу с колчаковскими дружинниками, выполнял их разные поручения. Мало ли что случиться может? Вдруг поймает его в каком-нибудь погребе хозяин, смотришь — заступится кто из них.
Чем бы все это, однако, кончилось — неизвестно. Тут случилось такое, что разом перевернуло Пронькины мысли. Он узнал неслыханную новость: Артемка Карев убил фельдфебеля. Сам убежал, а мать избили и посадили в тюрьму.
Пронька был ошарашен. «Вот черт парень! Бах — и каратель ноги кверху! Где он наган достал?»
Пронька думал об Артемке, а у самого в сердце просыпалось беспокойство и нечто вроде зависти. Нет, не Артемкиной славе завидовал он. Другому: почему он, Пронька, нетрусливый, ловкий, сильный, ни разу в жизни не попытался постоять за себя, за тетю, не взбунтовался, не хрястнул топором того же кровопийцу Лыкова, когда тот обделяет в расчетах? Почему он, вместо того чтобы драться за свое место в жизни, юлит, подхалимничает перед кулацкими сынками, выклянчивает жалкий кусок хлеба? Гадко и противно. Пронька всегда чувствовал это. И все-таки продолжал лезть к ним, как побитая собака.
«Нет! Довольно! Кончено!» — словно молотком вбивались протестующие мысли.
В волости собирались охранники и солдаты для розысков Артемки Карева. Пронька увязался за Кузьмой Филимоновым.
Когда неожиданно увидел под кроватью горящие, словно угли, Артемкины глаза, чуть не вскрикнул. Трясся: не вздумал бы и Кузьма заглянуть под кровать. Всю обратную дорогу Пронька был возбужден, смеялся, болтал разную чушь, радовался тому, что не удалось колчаковцам схватить Артемку.
На другой день утром прибежала Танька:
— Тятя кликал. Работа какаясь есть.
— Сейчас приду,— буркнул Пронька.