Дмитрий Донской - Бородин Сергей Петрович. Страница 41

Гонец торопливо перекрестился и поклонился князю. Стоял худ, бел.

Одежина испылилась, волосы сбились космами. На белом лице лишь рот пылал и язык жадно облизывал воспаленные губы.

– Что у тебя?

Давно рвавшийся к великому князю через ветры и степи, через тишину и мрак лесов гонец едва раскрыл рот, вдруг задохнулся, словно только что добежал. Покраснел, и только губы без голоса выговорили:

– Батюшка государь…

И слова срывались, застревали, присвистывали, то вдруг вскрикивали, то шептали, пока он сообщил наконец о выступлении в поход всех сил Мамая.

– За обиду карать! – выкрикнул напоследок гонец.

– Да на Москву ведь! – возразил Олег. – За русскую обиду, господине! – настаивал гонец.

– Рязань обиды им не чинила… – Олег быстро вдруг перебил себя самого:

– А Москве о том вестимо ли?

– Одна весть – тебе.

– Кто тебя шлет-то?

– Весть тую на русской двор полоняник Клим донес, Мамаев холоп. От самого Мамая слыхал. А мы сборы зрили.

– Кого же сбирать Мамаю-то?

– Наскреб великое войско.

– Да то ведь поскребыши.

– А тысячев шестьдесят будет. А то и того поболе.

– Ты-то сам кто?

– Твой конник. В Сарае иноческий сан соблюдал для отвода глаз.

– Ну, вели баню согреть. Мойся.

Гонец ушел. Злая радость уже подступала к Олегову сердцу. Вот оно! В Москве не ждут, пируют победу, еще вожский хмель по головам бродит, а уж срублен гроб, что поставит Москва на стол заместо нонешних яств и празднеств. Князь обернулся к Софронию:

– Вот оно, как побеждать Орду.

– В Москву бы слать надо! – осторожно посоветовал поп.

Олег отвел от него глаза; эти все к Москве гнут, и Евфросинья заодно с ними. Олег быстро отмолвился:

– Сперва помыслить надо: Москве сослужим, а перед Ордой с чем встанем? Свои все в разъезде: урожай сгребают по вотчинам, а московской-то заступы мы не видывали.

– В Москве земля русская! – сказал Софроний. – Гонца можно слать туда, никто о том не сведает.

– А коли тайное да станет явно?

– То от нас.

– То и от гонца. Да и от Дмитрия.

– У гонца – язык короток. А у Дмитрия – ум долог. Вошел отрок:

– Гонцу где отнонь быть, господине?

– Пущай в дружину идет. Скажет: я послал.

Чуть ссутулясь, Олег встал. Софроний рассеянно следовал за ним.

Прежде чем выйти в сени, Олег ответил:

– Не решаю, отче. Сперва размышлять буду.

И, прихрамывая, пошел к лестнице.

Вот оно! Сломлена голова Орды, а раненый зверь, издыхая, тщится придушить ловца. Оба задохнутся! Тогда встанет Рязань на шеломе всей земли Русской! О нет, он не пошлет гонца в Москву! Пущай Дмитрий пирует, сладка смерть за медовой чашей.

Вверху, против лестницы, Олег увидел лампаду, пылающую перед Нерукотворным Спасом.

Олег уже ступил на нижнюю ступень лестницы, но остановился, запрокинув к иконе голову:

– Благослови мя, боже, мню: волей твоей сотворено сие. Не дерзну стать супротив тя – не вырву чашу у раба твоего князя Дмитрия, не отведу его от карающей десницы твоей, не вложу меч заместо чаши в руку его.

И набожно перекрестился.

Софроний немного постоял, видя, как Олег легко поднялся наверх к Евфросинье, и быстро пошел с великокняжеского двора.

Глава 23

ДМИТРИЙ

Когда отгремели московские колокола и растаяли ладанные дымы молебнов, когда затихли пиры, отпраздновавшие победу на Воже, когда иссякли вдовьи слезы и приутихли материнские плачи, только тогда тяжесть свалилась с плеч Дмитрия.

Он встал еще затемно. Тихо ложился снег. Слабо брезжило утро.

Одеваясь, послал отрока, молодого княжича Белозерского, на двор:

– Пусть коня подведут. Да чтоб скоро.

В это свежее, снежное утро Дмитрию захотелось прогуляться по московским слободам. Он вспомнил: ехали в Сетунь, на охоту, и за тыном у Валуя пела девушка-рязанка про злых татаровей. Вот встретить бы ее сейчас, приласкать, сказать: отомстили татарам за все ее страдания…

Едва звякнула цепь у крыльца, Дмитрий был уже на дворе. Отрок, приминая зелеными сапожками молодой снег, стоял в красном полушубке и в лисьей шапке, поглаживая шею горячего каракового коня.

– Сполнено, государь.

Дмитрий постоял, радуясь свежему запаху снега. На нем был полушубок с беличьей выпушкой, и только короткий меч на красном ремне изобличал в нем воина. Сказал отроку:

– Сбегай за конем себе.

А сам приподнялся на стременах, заправил под себя полы и слегка поиграл конем, рванул, осадил, чтоб чувствовал над собой руку.

Вдвоем с отроком они проскакали через расступившихся воинов, выехали на Москву, поскакали слободами, малолюдной дорогой, к Валуевой вотчине.

Из-под конских копыт вырывались тяжелые комья снега, взметались с деревьев вспугнутые стаи ворон, кое-где женщины в ярких шалях пугливо запахивали за собой калитки или взбегали на высокие крыльца – от воинов всякого можно ждать.

Не доезжая Валуя, Дмитрий натянул узду. Отрок позади замер. Дмитрий, сдерживая топтавшегося коня, прислушался: нет, нынче никто не пел за валуевым тыном. Когда скакал сюда, не подумал, что песни может и не быть.

Оглянулся на отрока. Княжич смотрел на него, полный готовности мчаться по единому знаку Дмитрия. Лисья шапка низко сползла на узкий высокий лоб мальчика.

Дмитрий шагом проехал мимо валуева тына. Но тын был высок, и двор, сколь удалось Дмитрию заглянуть, пуст.

Улочка отсюда круто спускалась к речке. Так же, шагом, Дмитрий поехал вниз. От реки, словно распятая, низко склонив голову, шла, вскинув на коромысло руки, женщина.

Дмитрий быстро спрыгнул с седла и отдал повод Белозерскому:

– Отведи, отроче, коней в гору да постой там.

И пошел к реке.

Женщина, заслышав скрип снега, остановилась. Тревожно подняла лицо.

Все лицо ее было закрыто платком; лишь единственный глаз выглядывал.

Длинный, тоскливый, ласковый глаз.

– Воду несешь? – спросил Дмитрий.

– Сам, что ль, не видишь?

– Дай испить.

Она повернула на плече коромысло, и бадья подплыла к Дмитриевым устам. Глотнув нестерпимо ледяной воды, он вытер ладонью усы.

– А чего ж не колодезную пьете?

– У нас намедни в колодце кот утоп. А освятить не успели. Что ж, нам поганую, что ль, пить?

– Поганую не надо.

– Потому вот и носим.

– А тя как звать-то?

– Санькой.

– Ты рязанка, что ль?

– А почем знаешь?

– Песню твою слыхал.

Она засмеялась.

– Ты чей сам-то?

– Из Кремля.

– О, высоко живешь!

– Я слыхал: пела ты об татарах; сказывают, ты от них натерпелась.

Она опустила голову:

– Довелось.

– Так нету более тех татар. Все за тебя ответили.

– Как?

– Головами ответили. Слыхала?

– Кто ж не слыхал? Мне б хоть издали Митрия-то Ивановича увидеть. В ноги бы поклонилась.

– Митрий об тебе знает. Слыхал. И велел сказать: "Будешь по Кремлю идти, пой, как в праздник; не бойся".

– Чудная речь: будто обо мне говоришь, а будто не со мной.

Она пригнулась, поставила бадьи в снег и встала, глядя на Дмитрия.

– Чего те надо-то? Не пойму.

Дмитрий подумал, как хотелось ему поехать к ней прямо с битвы, обрадовать, одарить, сесть возле нее и попросить ее песен; о ее песне помнил, стоя на Воже. А теперь не знал, что еще ей сказать.

– Дай пособлю ведра поднять.

– Расплещешь. Я сама.

– Ежели приду, споешь тогда?

– Лучше петь, чем плакать. Потому и пою. А доведется те увидеть Митрия-то, поклонись ему. Да ему невдомек будет, от кого тот поклон.

– Ну что ж. Поклонюсь… прощай.

Он вышел в гору. Когда сюда ехал, думалось, радостно ему будет прервать ее песню, крикнуть ей через тын:

– Пой веселей. Теперь некому тебя обижать! – и проехать дальше.

А вышло не то.

Они возвратились в Кремль.

У крыльца стоял без шапки незнакомый, постыдно лысый поп с позолоченным крестом на шее.