Мой брат Юрий - Гагарин Валентин Алексеевич. Страница 13
Дорога до Гжатска — мы повезли отца вдвоем с мамой — была длинной и невеселой. Два горя, свалившиеся на нас одновременно,— весть о войне и болезнь отца — не то что надломили, а как-то прибили, измучили нас так тяжело, как не мучает ни одна самая черная работа.
— Что-то будет, что-то будет? — повторяла мама то и дело.
— Ну что будет? — пытался я успокоить ее.— Все равно мы сильнее и скоро разобьем фашистов.
— Э, сынок, пока солнышко взойдет, роса очи выест... Ты войны не видел, а я еще в те, в германскую да в гражданскую, хоть и ребенком была, а горюшка вдосталь хлебнула...
Отец стонал, метался, просил пить, терял сознание. Ему то жарко было, то холодно.
Но вот и больница — маленькие деревянные бараки поблизости от вокзала. Грохочут мимо поезда — грузовые и пассажирские, и в эти минуты ходуном ходят ненадежные стены больничных покоев.
Отца сразу же определили в инфекционную палату. Нас с мамой туда не пустили, но я все же подошел к окну: видно же будет, куда его положат. Прильнул к стеклу, всмотрелся. На ближней к окну койке лежал знакомый цыган — тот самый вежливый старик в соломенной шляпе, что подходил вчера к нашему дому и разговаривал с нами. Сейчас он лежал, повернув лицо к окну, глядел на меня мутными глазами и не узнавал, не видел меня.
Мне сразу вспомнились и алюминиевая кружка на колодезном срубе, и отец, черпающий воду этой кружкой из бадейки, с жадностью выпивающий ее до дна...
Беженцы
Много ли дней минуло с начала войны, а мимо нашего дома по дороге, днем и ночью, в сушь и в дожди, нескончаемые, тянутся вереницы беженцев из западных, приграничных областей.
Никогда прежде не видели мы такого потока людей: старики и старухи, женщины и дети, подростки. Больше всего женщин и детей. И у всех — у взрослых, у ребятишек — черны от пыли и усталости лица. У многих — у взрослых и у ребятишек — тощие котомки за спинами. Мы знаем: в этих котомках нехитрый и зачастую ненужный скарб — то, что первым подвернулось под руку, когда под разрывами немецких бомб покидали хозяева родные хаты. Останавливаясь у деревенских изб, беженцы пытаются обменять это барахло на продукты. Колхозницы машут руками: дело ли грабить обездоленных? — и выносят им хлеб, молоко.
Редко-редко попадается в этом потоке повозка, запряженная непременно изголодавшейся клячей. Конь-доходяга едва волочит ноги, а на повозке, судорожно вцепившись в вожжи, сидит какой-нибудь «счастливчик» — не пешком ведь идет! — а за его спиной, смотришь, не меньше десятка голодных, как галчата, ребятишек.
Девушка в белой косынке и сиреневом платье крутит педали велосипеда. К багажнику бельевая корзина веревками приторочена. Но трудно вот так, на велосипеде, в толпе медленно бредущих людей — и девушка спрыгивает на разбитую дорогу, ведет велосипед в руках. А он мужской, и заднее колесо — под грузом на багажнике — вихляет из стороны в сторону.
Старик с гривой седых и длинных волос толкает перед собой тележку на высоких железных колесах. В тележке лежит набитый чем-то мешок, а на мешке сидит мальчуган в матросском костюмчике: курточка с якорями, круглая шапочка и по ленте серебряные буквы — «КРАСИН». У старика глаза, утомленные недосыпанием, и плотно сжатые губы. Мальчуган вертит головой, недоверчиво смотрит по сторонам. Дед и внук, видать.
В черных одеяниях и платках, надвинутых на самые глаза, прошли две старушки монахини.
Нестройная колонна детдомовцев — стриженных наголо мальчишек и девчонок лет по десяти — двенадцати — проплыла вслед за ними. Во главе колонны брели немолодая женщина-воспитательница и усатый мужчина в красноармейской гимнастерке с пустым рукавом. Мужчина иногда оглядывался, сипло кричал: «Подтянись!» — и детдомовские покорно убыстряли шаг, догоняли вперед идущих и снова отставали.
К нашему колодцу пробиться невозможно. Некоторые из беженцев устраиваются отдохнуть ненадолго в тени яблонь; сидят или лежат, жуют черствый хлеб; другие просто утолить жажду подходят. Колодец за день вычерпывается без остатка: на дне бадейки, когда ее вытаскивают наверх, толстый, в палец, слой грязи.
Мама, если дома, не на ферме, бежит к колодцу с кринками молока в руках:
— Хоть детишек напоите, люди добрые. Откуда, из каких мест идете?
Отвечают разно:
— Гродненские...
— В Минске жили, милая.
— Из-под Бреста. Слышали небось? На границе с Польшей.
Течет, течет по дороге людской поток. Усталые, измученные, изголодавшиеся люди... Беженцы не плачут, нет. Разве только совсем уж маленькие ребятишки, когда невмоготу становятся жара, жажда, голод. Только скорбь на лицах у взрослых, скорбь да гнев, когда начинают рассказывать о том, как падали на их города и села фашистские бомбы, как тяжелые артиллерийские снаряды разносили в щепу их жилища, как обгоняли их на дорогах и расстреливали в упор немецкие мотоциклисты.
— Не люди они, милые, германцы эти самые,— говорили беженки,— нет, не люди. Не могут женщины на божий свет таких людей производить.
Днем и ночью не отдыхает дорога. В глубь России несут свою боль, свое горе, свою ненависть к врагам обездоленные, несчастные люди.
Мама заметила их в окно.
— Юра, сынок,— попросила она.— Видишь тетю с ребятишками? Позови их в избу.
Худенькая белокурая женщина остановилась у колодца. За подол ее платья держались два паренька, примерно Юриного и Борискиного возраста, а за ее спиной в платке, концы которого были перехвачены на груди крест-накрест, спала девочка лет двух-трех. Женщина пыталась напиться из бадейки, но это не удавалось ей: мешали пареньки — крепко держались за нее, мешала ноша за спиной.
В избу они вошли нерешительно. Юра вел их, держа за руку паренька постарше.
— Здравствуйте, робко сказала женщина.— Вот мальчик позвал нас.
— Садитесь, садитесь. Развязывай платок, молодка, девчушку на кровать положи, вот сюда. А ребятишки пусть прямо к столу проходят.
Мама расхлопоталась: Зою в погреб прогнала — за молоком и салом, достала из печи чугун со щами, крупными ломтями порезала хлеб.
Парнишки, тоже худенькие, малопроворные, как вошли в избу, так и слова не проронили, и не отходили друг от друга ни на мгновение. Они и за стол сели рядышком, плечо к плечу, вяло взяли ложки.
Мама уговаривала:
— Ешьте, ешьте, родимые. Непохоже, чтобы выбыли сыты.
— Замучились они,— объяснила женщина.— Мы ведь из самой Литвы, идем, и все пешком, пешком. С самолетов в нас по дороге стреляли.
— Ну, ешьте же,— все уговаривала мама ребятишек,— и ты, молодка, не стесняйся. Хлеб берите, хлеб.
Юра — он стоял у печки, смотрел на ребят со стороны — вдруг подошел к столу, взял ложку:
— Сейчас я им помогу.
Зачерпнул щи, аппетитно надкусил ломоть хлеба и, пережевывая его, серьезно сказал:
— Вот как есть надо!
Ребята посмотрели на него и тоже заработали ложками.
Мама сидела на скамье у дверей, печально смотрела на женщину, на ребят. Потом предложила:
— Вы уж сегодня переночуйте у нас, отдохните, а завтра пойдете дальше.
Мальчики вышли из-за стола, в один голос сказали: «Спасибо!» — и Юра с Бориской повели их в сад. Мы сидели в избе и слушали рассказ женщины о том, что ей с ребятами пришлось пережить.
— И четырех утра не было,— вспоминала беженка,— как бомбы на наш городок упали. Выскочила из дому в чем была — только мальчишек своих и успела вывести. И вот идем с тех пор... Люди у нас добрые, понимают в несчастье, а так... ну чем бы кормить я их стала?
Мама качала головой, сокрушалась:
— Я и то смотрю: пожиток-то у тебя никаких с собой. А мужик-то твой где же?
— Военный он у нас, папка наш.— Женщина наклонила голову, пряча глаза.— Перед самой войной в командировку он уехал, на границу. Наверно, и в живых теперь нет.
— Трудно тебе придется, если... Молодой овдоветь... и трое детей на руках.
— Девочка не моя,— сказала женщина.— Соседей наших девочка. Погибли они, а она вот осталась.