Повести - Рубинштейн Лев Владимирович. Страница 31
— Итак, господа, — возгласил Кошанский, бросая на кафедру лист со своими записями, — повторяю, что ничто столько не отличает человека от прочих животных, как сила ума и дар слова. Сие прошу отметить в записках ваших.
Кошанский был профессором словесных наук. Человек он был круглый, пухлый и приятный, но близорукий. Сидя за кафедрой, он не мог издали разглядеть учеников, которые каждый за своей конторкой занимались разными делами: одни читали книги (это были Кюхельбекер и Вольховский), другие дремали (Дельвиг и сын директора Малиновский), третьи рисовали (Илличевский), четвёртые смотрели по сторонам и перешёптывались (Пущин и Пушкин). Слушали профессора немногие, и те позёвывали, вежливо прикрывая рот рукой. Записок не вёл никто.
Кошанский собрал бумаги и встал.
— А теперь, господа, — сказал он, — будем пробовать перья! Опишите мне, пожалуйста, розу стихами!
По классу прокатился гул голосов. Это было ново и интересно. Илличевский величественно обмакнул перо в чернильницу и красиво вывел на листе бумаги слово «роза». Наступила тишина, прерываемая только скрипом перьев.
Кошанский прохаживался между конторками, иногда поднося к глазам лорнет. Возле Илличевского он задержался.
— «Цветок прекрасен, коим днесь украшен»… «Прекрасен — украшен»… Тяжеловато, друг мой! Повторение схожих звуков в одной строке не способствует украшению стиха. «Днесь» — слово старое. А впрочем, продолжайте… Пущин, что же вы?
Жанно встал.
— У меня ничего, господин профессор.
Жанно не имел способностей к стихам и на уроках словесности откровенно скучал.
— Напрасно, друг мой! Я не жду от воспитанников сочинений, равных по таланту стихам Державина. Но уменье излагать свои мысли начинается именно с сочинений. Впрочем, неволить никого не стану. Пушкин, что у вас?
— Пока ничего, — рассеянно отвечал Пушкин, грызя перо.
Кошанский усмехнулся и проследовал на кафедру.
— Неужто и у тебя не выходит? — удивлённо шепнул Жанно Пушкину.
Пушкин не ответил. Он писал или, вернее, набрасывал строчки, сидя боком к конторке и свесив левую руку. Жанно честно пытался написать что-нибудь, но не мог придумать ни строчки. Бедняга Жанно и стихов писать не умел, и цветов не любил. Да и зачем писать про розу? Не лучше ли про древних героев?
Перо Пушкина скрипело и едва не ломалось. Но левая рука всё так же небрежно свисала вдоль туловища. Пушкин не любил утруждать себя лишними движениями.
— Вот, господин профессор, — проговорил он минут через пять, вставая.
— О! Как скоро! Читайте, прошу вас! Пушкин начал:
Кошанский прослушал всё до конца задумавшись. Потом поднёс к глазам лорнет, посмотрел на Пушкина и опустил лорнет.
— Прелестно, мой друг, — сказал он, — не по вашему возрасту прелестно… хотя и напоминает некоторые создания лёгкой французской поэзии. Впрочем, к разбору сочинения вашего мы вернёмся на следующей лекции. Илличевский, что у вас?
— Я не успел дописать, господин профессор, — хмуро отвечал Илличевский.
В этот момент зазвонил колокол. Урок был окончен. Кошанский удалился, забрав с собой листок Пушкина.
Он шёл по коридору, держа перед собой листок, читал его на ходу и шевелил губами.
— Не отделано, — шептал он, — но… любопытно!
Следующая лекция была Куницына.
Куницын поднимался на кафедру стремительно и сразу же начинал лекцию. На его уроках никто не читал, не дремал и не рисовал. Он был ещё совсем молод, голос у него был звонкий. Говорил он о «праве естественном».
— В праве естественном — права и обязанности людей, как разумных существ, равны и одинаковы… Кто поступает с другими людьми как с вещами, тот противоречит понятиям собственного разума…
— «С людьми как с вещами»? Это он про крепостных мужиков? — тихо спросил Жанно.
— Да, — прошептал Пушкин, — похоже на Радищева!
Жанно знал от родителей, что Радищев писатель тайный. Он написал книгу, полную «возмутительных мыслей», — хотел, чтоб мужиков освободили от власти помещиков! Книга эта была запрещена. О ней говорили только шёпотом.
— Ты видел книгу Радищева?
— Не шуми… Есть у дяденьки моего Василья Львовича. Переписано от руки.
— И тебе Василий Львович позволил её читать?
— Да нет, — неопределённо сказал Пушкин, — не то что позволил… Но шкап его не запирается…
— И ты всё прочитал?
— Не всё. Почерк неразборчивый.
Удивительный мальчик был этот Саша Пушкин! Он читал всё, что находил в незапертых шкапах своих родственников! Даже учёный Кюхля ему завидовал!
Для Жанно всё это было гораздо интереснее, чем словесные науки. Его больше занимали идеи, чем стихи. А идей у Куницына было много, и он их очень хорошо и понятно излагал.
— Сохранение свободы есть общая цель всех людей, — говорил Куницын. — Кто нарушает свободу другого, тот поступает противу его природы…
— Видишь? — шепнул Жанно. — А Пилецкий вчерась молвил на прогулке, что свобода есть бесчинство и вред, наносимый другим.
Пушкин пожал плечами.
— Я свободный человек, — сказал он по-французски, — и до других мне дела нет.
— Да что ты всё про себя? — проворчал Жанно.
Удивительный мальчик был этот Саша Пушкин! Казалось, он никого не уважает. Жанно с ним постоянно спорил, но всё-таки не мог без него обойтись. Было что-то в Пушкине необыкновенно привлекательное — не то светлая улыбка, не то прямая душа, не то открытый нрав. Разговаривая с лицейскими, он всегда смотрел прямо в глаза собеседнику, не то что Горчаков, который глядел поверх головы, или Корф, который всегда посматривал по сторонам…
Да вот ещё Вольховский… Тот был мальчик чудаковатый. Он не хотел спать на мягкой постели и с первых же дней в Лицее велел всё мягкое с кровати снять. Он постоянно носил в руках две тяжёлые книги.
— Для упражнения терпения, — говорил он.
Упражнения Вольховского доходили до того, что он читал стихи, засунув в рот два камешка.
— Древний оратор Демосфен, — сообщил он, — поучал, что сие есть лучший способ научиться говорить понятно.
Когда Вольховский однажды отказался надеть шинель, выходя на мороз, Кюхля пришёл в восторг.
— Да это подлинный Суворов! — воскликнул он.
С тех пор Володю Вольховского прозвали «Суворчиком». И никто не удивлялся, когда он садился на стул верхом, лицом к спинке.
— Это он учится сидеть на коне, — объяснял Кюхля, — и несомненно будет великим полководцем.
В «компанию» Жанно входил ещё Ваня Малиновский, сын директора.
Малиновский был старше всех лицейских — ему было уже шестнадцать лет. В Лицее его звали «казаком» за буйный нрав. Он постоянно состоял в ссоре то с Кюхлей, то с Дельвигом, то с Яковлевым. Получая плохую отметку, он усаживался, сердито хлопая доской конторки. В драки он вступал редко, но обижался мгновенно, даже если его случайно толкнули под локоть при разборке шинелей. Впрочем, мирился он так же быстро, как ссорился.
— Ты сегодня в ссоре с Кюхлей? — спрашивал его Жанно.
— С утра помирился, — отвечал Малиновский.
— А с Дельвигом?
— С Дельвигом? Я нынче с ним ещё не ссорился!
— Вот и не ссорься. А то к вечеру придётся вас мирить.
Малиновский начинал смеяться:
— Ах ты, Жанно! Да ты всем приятель!
— Ну, не всем… Но это скучно каждый день бешеных мирить!
Жанно и в самом деле никогда ни с кем не ссорился. Да с ним и поссориться было трудно. Он всегда был спокоен и рассудителен. В бурном лицейском обществе на этого плечистого, крепкого, ясноглазого мальчика смотрели как на судью. Даже неугомонный Кюхля затихал в его присутствии.
— Пущин со всеми в дружбе, — замечал Малиновский.