Час девятый - Бондаренко Борис Егорович. Страница 19

– Кулачком поработайте.

Анна Матвеевна давно уже знала всю эту технику, стала сжимать и разжимать кулак, но вены только чуть выступили, и по-прежнему их почти не видно было. Девчонка совсем было растерялась. Анна Матвеевна подбодрила ее:

– Давай, доченька, коли, как-нибудь сделай.

– Уж больно вены у вас... – словно оправдываясь, сказала фельдшерица.

– Что же делать... Как зовут-то тебя, дочка?

– Люся.

– Хорошее имя... Самое главное – не бойся, Люся, я вытерплю, если больно будет. Давай, коли.

Люся решительно воткнула иглу и потянула на себя поршень – крови в шприце не появилось, значит, игла не вошла в вену. Люся еще глубже ввела иглу – Анна Матвеевна поморщилась от боли. Люся заметила это и сразу же вытащила иглу, ватку приложила.

– Что испугалась-то, дочка? – пыталась приободрить ее Анна Матвеевна. – Эка невидаль – в одну не вошло, в другую войдет. Мне и в больнице не всегда попадали, – для убедительности соврала она.

– Давайте еще попробуем, – робко сказала Люся.

– А ты отдохни, не торопись. Давай-ка поговорим пока. Родители твои где, живы?

– Да, в Уфе живут.

– Кем работают?

– Отец – на пенсии, мать – в конторе.

– А как же ты попала сюда?

– Распределили, – со вздохом сказала Люся. – Ну, давайте, я еще раз попробую.

Во второй раз вышло удачно – Люся ввела весь шприц, сразу довольная стала.

– Спасибо, дочка, – поблагодарила ее Анна Матвеевна и позвала Ирину: – Иринушка, принеси-ка молока докторше, пусть попьет.

– Ну что вы, что вы... – даже руками замахала Люся. – Какое молоко, зачем, я не хочу.

– А что ж тут плохого? – даже чуть обиделась Анна Матвеевна. – Идти по такой жаре, да еще какой трудный укол. И ничего тут зазорного нет. Чай, не раз еще придешь сюда. Выпей, выпей.

Люся все-таки выпила молоко, поблагодарила, стала собирать свои инструменты.

– Ты у кого живешь? – спросила Анна Матвеевна.

– У тетки Марфы, Никоновой.

– Эк тебя сунули... Она же такая жадная, у нее зимой снега не допросишься. К другому-то кому аль нельзя было?

Люся пожала плечами.

– Так бригадир сказал.

Попрощалась и ушла – маленькая, худенькая. «Ей, наверно, и восемнадцати нет», – подумала Анна Матвеевна.

Боли стали появляться все чаще, а вместе с ними и приступы какой-то дикой, нечеловеческой тоски, когда невыносимо болела душа и жалко было себя, жалко было всего – и этих листочков сирени, что негусто пахли рядом с ее кроватью, и дома этого, где прожила больше половины жизни, и запаха дыма, доносящегося со двора, – жалко было всего этого мира, который так скоро придется покинуть ей...

В такие минуты Анна Матвеевна отворачивалась к стене и тихо начинала плакать, а если кто-нибудь заходил в комнату к ней и пытался утешать – Анна Матвеевна отсылала обратно, никого не хотелось ей видеть. Эту боль и тоску никто уже не мог облегчить, и родные, близкие ей люди вдруг словно отходили куда-то далеко, становились чужими – и это потом пугало Анну Матвеевну, и думала она: «Знать, близко уже...» То вдруг какая-то надежда появлялась у нее – и она брала зеркало, внимательно разглядывала себя в нем – и быстро гасла эта крохотная искорка. Нет уж, не выжить ей... Сейчас уже лицо как у покойницы было – кожа желтая, на висках и скулах кости выступали, и нос как будто больше становился. Щупала Анна Матвеевна и шишку на животе – та приметно росла, все больше и тверже на ощупь становилась. Опять принималась плакать Анна Матвеевна, месяцы считала – июль уже, там сентябрь, октябрь, – а до снега дотянет ли? Очень уж хотелось ей на снег посмотреть, казалось ей – так давно она не видела его, что и позабыла, как этот снег выглядит...

Приступы эти сначала недолго продолжались – час, самое большое – полтора, потом Анна Матвеевна звала кого-нибудь – чаще всего внучек, просила их поиграть у нее в комнате и говорила только, чтобы не очень кровать трясли – тогда сильнее болеть начинало. Но – то ли казалось ей, то ли в самом деле было так – скучно было внучкам в ее комнате, неохотно шли они, играли как-то вяло, и Анна Матвеевна отсылала их на улицу.

– Будет в этой духоте возиться.

Те с радостью убегали.

Часто заходила Ирина – и хоть по-обычному ласков был ее взгляд, но было в нем то, чего Анна Матвеевна вынести уже не могла, – жалость. Не та жалость, от которой легко на душе становится, а та, от которой плакать хотелось. Видать, плохи ее дела. И Анна Матвеевна под разными предлогами отсылала Ирину – да у той и дел по хозяйству было выше головы. А о Верке и говорить нечего – она входила к матери с каким-то испугом, все чего-то мялась, смотрела в сторону.

Теперь чаще Михаил заглядывал – обычно в сумерках, отделавшись от домашних забот. Он тихо садился у нее в ногах, закуривал, спрашивал о чем-то обычном, будничном. Анна Матвеевна отвечала ему – и на какие-то минуты приходило ощущение обычной жизни – той жизни, где не думают о смерти и нет запахов лекарств и немытого тела.

А то все больше молчали оба – и хорошо было Анне Матвеевне от этого молчания и нетелесной близости, хорошо было смотреть на красноватый огонек Михайловой папиросы и думать о том, что она прожила с этим человеком тридцать долгих и добрых лет, и думала – хороший муж ей попался, не прощелыга какой-нибудь, не пьяница, и дети у нее хорошие – и от этих привычных мыслей легко становилось Анне Матвеевне, и боль даже как будто уменьшалась.

Но большую часть дня Анна Матвеевна проводила одна и предавалась бесконечным воспоминаниям. И сама удивлялась – вроде бы и жизнь была небогатая, все одна работа и работа, и не выезжала-то она никуда дальше Уфы и Давлеканова, а до чего же много припомнилось ей теперь, как много событий, оказывается, было в ее жизни... Иногда и другое удивляло ее – жизнь ее сладкой не назовешь, а злого и недоброго память почти не сохранила, и вспоминала Анна Матвеевна все больше одно только хорошее. Как дружно с Егором жили, как с Михаилом встречались, как тогда он ласкал и миловал ее, как Варвару носила и все прислушивалась к себе, все ждала, когда первый толчок внутри раздастся, а когда случилось это – обрадовалась, засмеялась, позвала Михаила, положила его руку на свой живот, но опять тихо было... Вспоминала, как потом Михаила ждала с фронта, не верила, что погиб он, – и дождалась... Да мало ли хорошего еще было...

Подходил к концу июль, Ирина все еще оставалась, об отъезде не заговаривала, а Анна Матвеевна не спрашивала ее об этом.

11

В последних числах июля приехала Надька. Видно, по дороге ее подготовили к встрече с матерью – вошла она улыбчивая, ласковая, поцеловала мать и села рядом. Анна Матвеевна тут же обглядела ее всю – за полгода Надька настоящей девкой стала, грудь поднялась, и в бедрах раздалась. Видать, со временем крупная будет... Волосы острижены коротко, завиты, и юбка еле до колен достает – это тоже приметила Анна Матвеевна, но ничего не стала говорить – в городе живет, пусть по-городскому и фасон держит.

Тут же и остальные собрались – Ирина, Верка, Михаил Федорович, только детишек не было – играли где-то. Расспрашивали Надьку о ее делах, о жизни в городе, о Варваре.

На вопрос о Варваре Надька вроде замялась, не сразу ответила:

– Да вроде все нормально.

– Приедет-то когда? – вступила в разговор Ирина. – У нее же отпуск в августе должен быть, сама писала.

Надька сказала – словно в омут бросилась:

– Отпуск у нее с завтрашнего дня, только сюда она не приедет.

– Это как же понимать – не приедет? – сдерживая гнев, приглушенным голосом спросила Ирина.

– На курорт собралась, какая-то болезнь у нее нашлась.

– На курорт, говоришь? – зловеще тихим голосом выговорила Ирина, сдвинув широкие темные брови. – Это куда же?

– Куда-то в Крым.

– Ах, в Крым... Сука эта Варвара, кобыла нежеребая! – уже не сдерживаясь, крикнула Ирина злым, надрывным голосом.

– Ирина! – строго остановила ее Анна Матвеевна. – Языку-то воли не давай. Нехорошие слова говоришь, сестра ведь она тебе.