Белый флюгер - Власов Александр Ефимович. Страница 33

— Щенки где?

— Щенки — на псарне! — отрезала мать.

— Ребята на чердаке спят, — торопливо объяснил отец. Он не хотел преждевременно ссориться.

— Где керосин? — спросил матрос.

— Зачем тебе? — насторожился Дорохов.

— Н-надо! — с подвохом произнёс гость и сам увидел в противоположном от печки углу керосиновую банку, с которой мальчишки ездили в Ораниенбаум. Он сильно ударил по банке ногой, проверяя, не пустая ли.

— Ты что расшумелся?

Ребята даже на чердаке услышали в голосе матери те самые нотки, за которыми обычно следовала расправа. А отец крякнул от досады. Он знал: теперь её ничем не остановишь.

— Ты где это шумишь? — продолжала мать, подступая к матросу. — Сопля соляная!

Матрос восторженно осклабился, дохнув водочным перегаром.

— Огонь-баба!.. Давай к нам на корабль — комиссаром сделаем!.. Порох бездымный! И вывеска ничего!

Он протянул руку, чтобы шутливо ущипнуть мать за подбородок, и, получив две оплеухи, отскочил в сторону. Бесшабашная весёлость исчезла. Матрос посмотрел на отца, не сумевшего сдержать улыбку.

— Хмылишь! Небось сам получал?.. Как ты живёшь с этим боцманом!

Гость присел к столу, сдёрнул бескозырку, внутренней стороной потер щёки, заалевшие от ударов, уставился на белые буквы ленточки с надписью «Севастополь», с пьяной слезливостью произнёс:

— Бьют морячков!.. Все бьют, кому не лень!..

— Ты бы не лез, где бьют, — сказал отец.

— Если б знать!.. А вы-то куда лезете? Или из бывших? Как барон Вилькен?.. А нюх у него, у собаки!.. Не успели шелохнуться — он уже на корабле! Ходит по «Севастополю» и зубы скалит! Опять вроде капитана! Отбой бы сейчас сыграть, да поздно!.. Завязли! В мёртвую зыбь попали!

Матрос треснул по столу кулаком, слепыми, налитыми кровью глазами уставился на отца.

— Куда прёшь, хрыч?.. Или из бывших? Как барон?

— Из будущих.

Матрос махнул рукой, напялил бескозырку, выругался и словно протрезвел.

— Какое мне дело?.. Пропадайте! Держи! — Он выложил на стол какую-то бумажку. — Адреса. В мешке девять ракетниц и к ним по десять патронов. Как пойдут войска на лёд — пусть сигналят… Чтоб хоть не как крыс! Чтоб с музыкой!.. Э-эх!

Матрос встал, покачнулся, будто хмель опять ударил ему в голову, тяжело дотащился до двери, ногой распахнул её, обернулся, хотел сказать что-то, но только выругался и повторил:

— Пр-ропадайте!

Тут его и взял за локти поджидавший в сенях Зуйко. Взял крепко, надёжно. Босой ногой ударил по широченному клёшу, сшиб матроса и уложил вниз лицом. Отец снял с кровати ремень, помог скрутить локти за спиной. Связанный сыпал отборными ругательствами, извивался на полу, лупил ногами в стену.

— Ребята! — крикнул Зуйко, задрав голову к потолку. — Принесите мои ботинки!

Он торопился. Пока отец седлал Прошку, Зуйко обулся, обыскал матроса, связал ему и ноги. Когда отец вернулся, они вдвоём подняли матроса, вынесли во двор и уложили поперёк коня.

— Не тяжело двоих-то? — спросила мать. — Не испорти мне Прошку!

— Мы с Алтуфьевым не раз на нём вдвоём ездили, — ответил Зуйко и вскочил в седло.

Приглушённый ватным туманом в темноте проскрипел голос связанного матроса:

— Из будущих?.. Ха!.. Дошло-о!..

Дороховы вернулись в дом.

Мальчишки окружили мешок, валявшийся на полу. Только отец развязал его и вытащил широкоствольную новенькую ракетницу, как затарахтели выстрелы. Все подумали о Зуйко. Может быть, связанный матрос сумел освободиться от ремней и попытался бежать? Не в него ли стреляет Зуйко?

Мать спросила у отца:

— Ремень-то крепкий был? Хорошо ты ему руки скрутил?

— А ну тебя! — обиделся отец. — Это разве один стреляет? И не рядом — далеко!

Когда вышли на крыльцо, стало ясно, что стреляют около Кронштадта. Отец прислушался и сказал, словно видел всю картину собственными глазами:

— Батальон наступает… Нет! Полк, пожалуй!.. Наши!.. А те, в крепости, огрызаются…

Выстрелы то сливались в непрерывный гул, то следовали очередями, то гремели отрывистым густым залпом и снова скручивались в тугой единый грохот. И было во всём этом что-то до жути неестественное, фантастическое. Ночь. Туман. Тьма. Мёртвый берег. А в заливе трещало, рушилось, взрывалось. Толпа исполинов во мраке топала по льду, взламывала его и крошила тяжёлыми железными каблуками…

— Ох, и народу поляжет! — произнёс отец. Он знал, что такое штурмовать крепость, да ещё по льду.

— Зато возьмут Кронштадт — и конец! — сказал Федька.

— Дай-то бог! — вздохнула мать.

В такие минуты трудно найти себе место. Всё, что ещё недавно волновало и тревожило Дороховых, стало до смешного мелким. О связанном матросе, о человеке в красноармейской шинели позабыли даже мальчишки. По сравнению с тем, что происходило на заливе, эти события казались ничтожными.

И домой не хотелось идти. Разве улежишь в постели, когда гремит бой, когда рядом гибнут люди.

Мать послала Карпуху погасить лампу, и Дороховы вышли на берег залива. Долго стояли они там, не чувствуя ни мороза, ни колкого снега, кружившегося в тумане.

Звуки боя постепенно затихали. Тьма уже не гремела. Доносились лишь пулемётные очереди и одиночные выстрелы. И те вскоре прекратились.

— Взяли, — неуверенно сказал Федька.

— Не знаю, — с сомнением ответил отец. — Больно мало…

— Чего мало-то? — недовольно спросила мать.

— Огня…

Солдатское чутьё подсказывало отцу, что крепость не взята. В Кронштадте много пушек. А сколько их на линкорах! Огонь был бы плотней, мощней. Заговорили бы пушки всех калибров, если бы взбунтовавшиеся кронштадтцы почувствовали, что наступающие одолевают их.

У матери были свои приметы. Наступившая тишина давила, угнетала, а тьма стала ещё более густой. Ей казалось, что всё было бы другим, если бы пал мятежный Кронштадт.

Неизвестность — хуже всего. Дороховы продолжали стоять на берегу, надеясь узнать, чем всё кончилось.

— Хоть бы «ура» крикнули! — сказал Гриша. Он читал в какой-то книге, что, овладев крепостью, победители обязательно кричат «ура».

— Мы бы не услышали: далеко! — отозвался Карпуха.

— «Ура» и враги могут кричать! — добавил Федька. — Вот если бы «Интернационал» сыграли — тут уж точно было б!.. Собрали б сто трубачей — и до нас бы дошло!

Но никто не трубил над заливом.

Где-то около деревни послышались голоса. Осмелев, люди выходили из домов и, наверно, так же, как Дороховы, гадали и спорили, в чьих руках крепость.

До рассвета было ещё далеко, но вокруг посветлело: то ли туман поредел, то ли луна глянула сверху. Мутным размытым пятном появился на льду камень, у которого мальчишки лизали утром сосульки. Слева показалось ещё одно пятно. Оно двигалось, росло, разделилось на несколько человеческих фигур. Двое шли впереди, четверо — сзади. Они тащили на шинели раненого или убитого.

Отец шагнул им навстречу. Теперь он был уверен, что бой проигран, но спросил всё же:

— Ну, как там?

— Труба! — ответил кто-то. — Куда это нас вынесло?

Отец назвал деревню.

— Ого! Вправо взяли!.. Раненый у нас. Есть чем перевязать?

— Несите в дом, — устало сказала мать.

Мальчишки побежали зажигать лампу и готовить кровать для раненого. Его так на шинели и положили поверх простыни. Мать подошла с лампой и обомлела. Это был Алтуфьев. Глаза закрыты. Торчал синеватый нос. У губ — тёмные с желтизной тени. На лбу — бисер пота. Он дышал. Руки были скрещены на животе и пальцы намертво вцепились в бушлат. В живот угодило две пули.

Когда удалось разнять эти скрещённые руки, мать расстегнула бушлат, приподняла тельняшку, осмотрела раны и заплакала:

— Не жилец…

Мальчишкам что-то сдавило глаза и выжало слёзы. Остальные потупились. Живые всегда чувствуют какую-то вину перед умирающим. Алтуфьев пришёл в себя. Увидел мать. Постарался улыбнуться.

— А-а… Варва-а… Вот и… хорошо… Ты… меня… опять…

Надеялся матрос, что мать перевяжет его, как в прошлый раз, и снова поправится он с её легкой руки. Его глаза молили и упрекали её за то, что она не торопится, не требует горячей воды, йода и бинтов.