Неугасимый свет - Тайц Яков Моисеевич. Страница 2

НЕУГАСИМЫЙ СВЕТ

«Неугасимый свет» — так хотелось бы мне назвать маленький рассказ о самом первом своём воспоминании.

Много чего можно вспомнить за пятьдесят лет жизни — и сладкого и горького! Но это воспоминание, о котором я хочу рассказать, — оно самое первое. Скажу наперёд, что ничего в нём особенного нет и что вся его прелесть для меня только в том и заключается, что оно — первое.

Вот я закрываю глаза и довольно отчётливо вижу широкую реку и слышу чей-то голос:

— Это Днестр.

Кругом сумерки. Река блестит. Её противоположный берег теряется в туманной полумгле. Мы сидим в огромном фаэтоне, который то и дело кренится набок. Мы — это папа, мама и я. Мама держит меня на руках и крепко прижимает к себе, чтобы я не вывалился из качающегося экипажа.

Фаэтон пахнет кожей, лошадьми, дорогой… На облучке сидит возница — балагула — и всякими грубыми словами ругает ни в чём не повинных лошадей. Мне обидно за лошадей, и я сержусь на балагулу, который важно восседает на облучке, облачённый в брезентовый балахон с нахлобученным на голову капюшоном. Он ни разу даже не дал мне подержать вожжи!

Я сержусь на него и мечтаю о том, что вот, мол, когда я вырасту, я сам стану балагулой и буду весь день держать вожжи и размахивать кнутом. Но лошадей ругать я не буду, а буду разговаривать с ними по-хорошему.

Не люблю, когда ругаются. Эта черта осталась во мне до сих пор, хоть стать балагулой мне, по разным причинам, так и не удалось.

…Неуклюжий кожаный верх фаэтона поднят. Видимо, недавно был дождь. Самого дождя не помню, помню только, что верх был поднят и что из-за этого нам, сидящим в фаэтоне, не было видно ни неба, ни земли — ничего, кроме серой брезентовой спины возницы.

Потом дождь прекратился, и папа велел остановить лошадей, чтобы можно было сойти и опустить верх. Вот с этого момента, собственно, и начинается моё первое воспоминание.

Балагула натянул вожжи, крикнул «тпрру», и лошади с явным удовольствием остановились. Папа соскочил на размытую дождём дорогу, стал откидывать верх, и тут не то он, не то я прищемил себе палец.

Не помню точно, кто из нас прищемил палец. Возможно, что это произошло с папой, а я только слишком сильно воспринял ощущение боли, и мне показалось, что это случилось со мной. Как бы там ни было, верх был опущен, и всё вокруг стало видно.

Всё вокруг было светло-синее, Слева шумела серебристо-голубая река. Над головой дрожали маленькие звёзды. Справа были деревья — тёмные, густые и пышные. Лошади фыркали и храпели; над ними поднимался еле заметный пар.

Я замер на руках у матери, приглядываясь к огромному миру, который вдруг предстал передо мной, после того как папа опустил чёрный верх фаэтона. Вдруг я заметил нечто чрезвычайно поразившее меня. Справа, неподалёку от фаэтона, в траве светился чудесный зеленоватый огонёк.

Я вырвался из рук матери, соскочил с фаэтона и, по колено увязая в дорожной грязи, подбежал к невиданному огоньку. Я хотел было взять это светящееся чудо, но оно вдруг снялось с места и, продолжая светиться, перелетело, точно перышко жар-птицы, на другое место.

— Папа, что это? — закричал я вне себя от удивления.

Папа шёпотом ответил:

— Тише! Это светлячок. Не надо его ловить, а то он погаснет.

Он присел подле меня на корточки, и мы оба долго любовались на подвешенный к былинке крохотный живой фонарик, пока мама не крикнула из глубины фаэтона:

— Что с вами? Давайте скорей поедем!

Мы с папой опять залезли в фаэтон, балагула стегнул лошадей, и мы снова, качаясь, поехали вдоль серебристо-голубой реки, А фонарик остался там в траве.

И вот уже пятьдесят с лишним лет сквозь всю мою жизнь зелёным светлячком светит мне моё первое воспоминание. Этот свет не тускнеет, не гаснет и погаснет только вместе со мной. Значит, для меня, во всяком случае, он действительно неугасимый!

СЛИВОВЫЙ НОС

Я знаю, ребята, вы все хотите поскорей вырасти, поскорей стать большими… Не спешите, ребятки! Всё это придёт, никуда не денется. Мы, большие, например, иной раз хотим стать маленькими, хоть на полчасика вернуться в своё детство. Но это невозможно: жизнь идёт всё вперёд и вперёд.

Правда, мы можем вспоминать своё детство и таким образом хоть мысленно вернуться в ту далёкую пору, когда соседняя роща казалась неведомым царством, а луна казалась совсем близкой: только забраться на крышу, протянуть руку — и дотронешься до неё.

Память — удивительная вещь! Это настоящее чудо! Где-то там, у нас в мозгу, хранятся сотни тысяч картинок. Какую захочешь — такую и увидишь. Разве это не чудо!

Вот сейчас, например, я вижу одну из самых ранних картинок… Её можно назвать «Сливовый нос».

Когда мне было годика три-четыре, мы с папой и мамой поехали в далёкий, неизвестный город Хотин.

Я тогда, конечно, не понимал, зачем мы покинули родную, милую Вильну и потащились в чужой молдавский город Хотин, где у нас не было ни родных, ни знакомых.

Боюсь, что и самому папе это было неясно даже тогда, когда он укладывал все наши пожитки в огромную корзину.

Дорогая наша корзина! Вот и пришёл черёд помянуть тебя добрым словом. Папа купил тебя, чтобы не возиться с отдельными узелками. Ты поглощала всё наше имущество! Не одну ночь провёл я на тебе, свернувшись калачиком. Сам папа, случалось, почивал на твоей не очень-то мягкой крышке. С годами она прогнулась, и твоё плетёное ложе стало уютнее и даже как будто помягче. Много лет прослужила ты нам верой и правдой, дорогая корзина! Недаром сам папа написал о тебе трогательный рассказ.

Мой папа был писателем. Он писал стихи, сказки, рассказы. Но всё это приносило мало денег, и мы частенько сидели без хлеба. В таких случаях папа говорил:

«Ничего, на пустой желудок лучше пишется!»

Он садился к окошку и принимался сочинять рассказ или сказку. Он не любил писать за столом и всегда примащивался у подоконника.

И верно — чем голоднее было дома, тем красивее были папины сказки. Мама с удовольствием слушала их, но потом, оставив папу у окошка, а меня — в кроватке, убегала к соседке одолжить двугривенный на обед.

Одну сказку папа сочинил специально для меня. Он всегда мне её рассказывал, всегда одну и ту же. Он её не записал, я — тоже, и она осталась только в моей памяти, Сказка была про царя с уродливым носом.

Царь вызвал мастера и сказал: «Сделай мне другой нос!»

Мастер сделал царю сахарный нос. Царь лизал его, лизал, пока весь не слизал. Снова позвал мастера. Мастер сделал царю стеклянный нос. Царь совал его куда не следует, куда-то не в свои царские дела, и нос разбился. Тогда мастер сделал царю деревянный нос. Царь стал его ножичком подправлять, подправлять, пока весь не состругал… Я уж не помню всех носов. Дело кончалось тем, что мастер сделал царю его самый первый нос, какой был в самом начале, и его величество успокоилось.

Сказка мне очень нравилась. Я от души смеялся и помогал папе придумывать разные смешные носы.

По дороге в Хотин он, наверное, мне её тоже рассказывал. Говорю «наверное», потому что самой дороги я не помню. Помню только, как я утром проснулся на новом месте. Проснулся и никак не мог сообразить, где я нахожусь. Вижу, что лежу на нашей корзине, покрытый одеялом. Я откинул одеяло, поднял голову. Какая-то чужая тёмная комната с низким потолком. Маленькое окошко, прикрытое ставнями. Сквозь косые дырочки в них пробивается солнце, и кажется, будто от пола к окошку натянуты тугие, сверкающие золотые нити.

В углу на лавке, одетый, спит папа. У стены на железной кровати, тоже одетая, спит мама.

Где же мы? Почему нет бабушки, которая всегда поднимается раньше всех и чуть я открою глаза, подходит ко мне с ласковым словом и стаканом горячего молока?

Вдруг я спохватился. Ну да, ведь мы в новом городе, в Хотине. Ведь мы вчера поздно вечером приехали сюда. Надо поскорей посмотреть, что за Хотин такой.

Я быстро слез с корзины и босиком, в одной рубашке направился к двери. Она была заперта. Я с трудом дотянулся до ручки, но открыть её не смог.