Неугасимый свет - Тайц Яков Моисеевич. Страница 36
— Карточку вашего Зореха… или, как его, Мейлах а.
Старик удивился:
— Будь у меня карточка, я бы к вам не пришёл. Когда он был дома, он никогда не снимался.
Зак рассердился:
— Два часа вы мне морочили голову! До свиданья!
Старик растерялся. Старуха поднялась и с трудом подошла к Заку:
— Милый человек… Я вас прошу, сделайте! — Она схватила его за рукав. — Он же был у мае красавчик. Сделайте!
Фейга не выдержала:
— Вам же объясняют — без карточки нельзя!
Зак задумался:
— Фейгеле, подожди… Скажите, может быть, он у вас носил бороду? Хотя бы небольшую бородку?
— Бородку — нет, — ответила Блюма. — Он носил усики, которые он так закручивал… Он же был красив, как весенний день!
— Усы были? Это хорошо. Может быть, очки?
— Пенсне! Пенсне на шнурочке. Он же учился на провизора.
— Тоже хорошо. Брюнет? Блондин?
— Волосы не очень тёмные, а глаза чёрные… — начал было старик.
Но Блюма перебила его:
— Что ты говоришь, Ойзер! Светлые волосы, как золото, и мягкие, как пух. А глаза, как две звёздочки! Правда, тёмненькие.
— Худой? Или скорей полный?
— Кругленький, как солнышко! — торопилась старуха. — Щеки румяные, как яблочко.
— А на кого похож?
— На меня! — ответила гордо Блюма. — Вылитый я!
— На неё! — подтвердил старик. — Её нос, её глаза, её рот. Только характер мой.
— Ну хорошо, — сказал Зак, пристально вглядываясь в лицо Блюмы, — попробуем. Только никакой гарантии. Похоже будет — хорошо, а нет — как хотите… Закройте дверь. Фейга закрыла за стариками дверь:
— Тоже мне клиенты! Зачем ты с ними связался?
— Фейгеле, — ответил Зак, — ты ведь тоже мать. Имей сердце, Фейга!
Он взял бумагу, приколол её к фанерке, очинил тушевальный карандаш и стал набрасывать контуры молодого черноглазого солдатика в бескозырке, с усиками.
— Ефим, когда ты возьмёшься за собаку? — ворчала Фейга.
Но Зак не отвечал, увлечённый работой. Он то и дело поправлял рисунок, растирал пальцем полутона, растушёвкой смягчал переходы, остреньким угольком старательно выводил брови, ресницы, усы.
На другой день пришли старики. Блюма опустилась на табуретку и, переводя после каждого слова дыхание, спросила:
— Ну как?.. Что-нибудь… получается?
— Что-нибудь! — ответил Зак.
Он поставил фанерку с портретом на стол. Старик и старуха долго смотрели на круглое, весёлое лицо Мейлаха, на лихо подкрученные усики, на сдвинутую к уху бескозырку. В комнате стало тихо, и только слышно было тяжёлое дыхание Блюмы. Потом она повернулась к мужу и тихо сказала:
— Ой, это он!
Старик пригнулся к рисунку, покачал головой:
— Это наш Мейлехке? Если бы ты мне не сказала, я бы его не узнал.
— Ойзер, это он! Мой красавчик, моё солнышко!
Она не отрываясь смотрела на весёлого солдатика. Старик обернулся к Заку:
— Если ей правится, пускай будет он!
Он полез в карман за деньгами. Зак сказал: Когда он вернётся, я с него сделаю другой… Как живой будет!.. С гарантией… Дайте, я заверну.
Но Блюма вцепилась в портрет, не отдавала его. Так она и унесла его, с фанеркой.
Зак проводил их, достал карточку Бижу и весело сказал:
— Фейга, придёт эта собачья заказчица, отдашь ей. Скажи, пускай несёт куда хочет… Хоть к ветеринару.
Он бросил карточку на стол и засмеялся:
— Спи. Спи спокойно, незабвенный друг!..
ЛЕТНЕЕ УТРО
Настало голодное время. Мы давно обменяли на картошку два стула, комод и гардероб с зеркалом. Дома пусто, тоскливо… Я без толку слоняюсь по комнатам. Отец придумал мне обидное прозвище:
— Эй, министр без портфеля! Принеси крапивы!
Обжигая пальцы, я рву злые стебли. Мать варит из них суп. Пробуя и отплёвываясь, она ворчит:
— В художники ему захотелось, в маляры!.. Вот и сиди теперь. А пошёл бы к сапожнику в ученики — по деревням ходил бы, каблуки там, набойки, стельки, я знаю!.. Хлеба приносил бы…
— Или портным! — подхватывает отец. — «Духовный и статский портной». Чем плохо?
Я убегаю к своему учителю, знаменитому живописцу вывесок Ефиму Заку. Его замечательные вывески украшают наши узкие улицы.
Заку тоже приходится туго. Его жена ноет, точь-в-точь как моя мать:
— Люди достают хлеба, люди достают муку, а меня бог наказал! Ну, что ты лежишь, как султан?
Учитель, поджав ноги, сидит на скрипучем топчане, курит махорочную цигарку, вздыхает:
— Никто нам с тобой не закажет хорошей вывески. Никому не нужны плакаты: «Булочные изделия прима», «Сморгонские булочки», «Виленские баранки»., Олифу изжарили, краски сохнут…
— Чтоб ты сам иссох! — не унимается Фейга. — Люди пшено достают! Сапожник Илья, например…
— Ну, я не Илья, — перебил Зак. — Ну, что ты от меня хочешь? Где я тебе возьму работу? Если учреждения сами себе пишут вывески… Чернилами на бумаге!
Он нагибается к коптилке прикурить, громадная его тень закрывает потолок.
— Ничего, Фейгеле, война кончится, ещё какая будет жизнь, ого! Все будем кушать булочные изделия прима и все будем от такие толстые!
Фейга злится:
— Что будет через сто лет, ему интересно! А мне интересно, что будет завтра с детьми… — Она ставит на стол горшок с мутной бурдой. — Иди к столу, султан!.. И ты тоже иди, помощничек!
Зак ест.
— Этот замечательный суп, — говорит он, вытирая рот, — в парижских ресторанах называется «бульон консоме, пшенина за пшениной гоняется с дубиной».
Он снова садится на топчан, курит, обволакивается дымом, думает…
Я ухожу к себе.
Утром прибежала младшая дочка Зака, Евочка.
— Гиршеле, вас папа зовёт! Я тороплюсь к учителю.
Он сидит у окна и рисует на фанерке речку. Она изгибается правильными кольцами. На зелёных берегах стоят кудрявые, точно завитые, берёзки. Вот появилась лодочка. Ещё мазок — розовая тучка. Другой, третий — стайка белых птиц. Скорей всего это лебеди.
А вот аккуратный красный кружок — это солнце. Мягкой кистью Зак во все стороны разбрызгивает весёлые малиновые лучи.
Евочка шепчет:
— Ай, речка! Ай, птички!..
Зак оглядывается:
— Ну, как твоё мнение, помощник?
Мне странно видеть эти горячие, праздничные краски здесь, в убогой, затянутой дымом комнате.
— Учитель, это… это замечательно!
— Конечно, — разводит руками Зак, — здесь нет перспективы, но ничего! Называется: «Лето». Нет, «Летнее утро». Пейзаж! А теперь, Гиршеле, живо, садись делай копии!
— Зачем?
— Надо. Штук пять.
Мы стали делать копии. Зак рисовал, я раскрашивал. Зак рисовал, я раскрашивал. К вечеру уже были готовы пять одинаковых «Летних утр».
Зак выстроил их около печки:
— Пускай подсохнут. Эх, если бы я знал перспективу! Фейга, ты там полегче у печки — ты нам испортишь всю выставку!.. — Он повернулся ко мне. — Завтра придёшь пораньше, слышишь?
— Слышу, учитель.
Я пришёл рано-рано. Из дому я захватил мешок — будто пошёл за крапивой.
Зак уже не спал. Он укладывал в корзину всю нашу выставку:
— Ну, помощник, неси!
— Куда?
— Куда надо!
И вот я с корзиной на плечах покорно шагаю за учителем. Летнее утро занимается над мёртвыми трубами нашего города. На улицах тихо: не поют петухи, не кудахчут куры, не лают собаки.
Куда он меня ведёт? Ей-богу, на базар! Ну конечно, на базар! Вот же каланча, вот пожарная бочка, рундуки, ларьки.
Правда, это уже не тот базар, что раньше. Магазины закрыты. С виноватым видом висят над запертыми дверями знакомые вывески — слишком знакомые! Ведь на каждой в углу подпись: «Художественный салон Е. Зак».
Нет крикливых, краснорожих торговок. Никто не кричит: «Только у нас! Эй, навались, у кого деньги завелись!» Крестьяне из-под полы, озираясь, меняют каравай на пиджак, горсть пшена на зеркало, ведро картошки на граммофон. Одинокая старушка застыла около кучи ржавого хлама.