Считаю до трех! - Алмазов Борис Александрович. Страница 10
Глава девятая
«Пахнет сеном над лугами…»
— «Песней душу веселя…» — бормотал Вадим, макая кисточку в банку с грязной водой. Он совсем забыл, что за спиной у него стоит, вернее, сидит на свежей траве Лёшка. Вадим тут, в деревне, вёл себя совсем не так, как в городе. У него и лицо стало другим, — может быть, потому, что он снял свои дымчатые очки?
«Почему вы теперь очки не носите?» — не утерпел вчера Кусков.
«А? — вздрогнул Вадим. — Чтобы себя не обкрадывать. Чтобы цвет видеть! Понимаешь, цвет!»
Два дня они ходили по мокрым заболоченным полям, по влажным бороздам: их тянули трактора. Лёшка уже тысячу раз пожалел, что поехал с художником. Хотя что ему было в городе делать?
«Ничего, ничего, пусть мать по милициям побегает! — злорадно думал он. — Вот вернёмся отсюда…» Но что будет, когда они с Вадимом вернутся с этюдов, Лёшка не знал и старался об этом не думать…
Пока приходилось сидеть у Вадима за спиной, бегать к ручью менять воду в банке и смотреть, как на листе бумаги, приколотом к внутренней стороне этюдика, вырисовывается яркая, словно свежевымытая, деревня, высокие берёзы с вороньими гнёздами, развалины кирпичной конюшни, трактора и бульдозеры неподалёку от крайней избы.
— «Пахнет сеном над лугами…» — в сотый раз повторял себе под нос художник. Лёшка был готов выть от этого «сена» и «лугов». Никогда он не думал, что на рисование какой-то паршивой картинки, про которую сам Вадим говорил, что это ещё только подготовительный набросок, этюд, а до картины ещё далеко, — так вот на этот этюд уходит не меньше двух часов… И главное, Вадим словно не замечал, как бессмысленно тратит время. Нарисует, поморщится и сомнёт! Старался, старался, а потом сам же всё рвёт или мнёт! И такой злющий делается. Потом повалится на спину, глядит в небо и губами шевелит…
Лёшка не видел в этюдах Вадима никаких изъянов. Всё было похоже! И когда он узнал, что один такой этюд может стоить рублей двадцать пять, а то и пятьдесят, то даже возмутился: ведь можно сказать, что Вадим живые деньги рвёт.
Он поднял один смятый этюд.
— Можно утюгом разгладить! Десятку дадут!
— Брось! — рявкнул на него художник. — Брось и не подбирай всякую дрянь!
Он выхватил у Лёшки лист с акварелью и, разорвал его на мелкие клочки.
«Ну и пожалуйста, — обиделся про себя Кусков, — в конце концов, я тоже человек и нечего на меня орать».
Но деваться было некуда, и он волей-неволей таскался за Вадимом.
Деревня, которую рисовал художник и в которой они жили уже третий день, немножко напоминала ту, на Владимирщине, где раньше жил с бабушкой Лёшка. Такие же бревенчатые избы, палисадники, жердевые изгороди. Но в той деревне было полно людей, а здесь жили только в двух домах, остальные девять стояли заколоченными. Покосившиеся двери и провалившиеся крыши…
«Стоят тут одни! — подумал про избы Лёшка. — Никому не нужные, как я».
Ему захотелось повидать Штифта, посидеть у него в комнате с ободранными обоями, побренчать на гитаре.
Хотя какая ему от Штифта польза? Отец всегда говорил, что от этой дружбы никакого толку.
«А почему обязательно какой-то толк должен быть? — подумал Лёшка. — Что это такое — толк? Выгода, что ли? Почему во всём должна быть эта выгода?» Раньше такие мысли в голову Кускову не приходили, и сейчас он себе удивился, как удивился и тому, что скучает по приятелю.
Он послал Штифту два письма. Писал поздно вечером тайком от Вадима — очень боялся, что художник прочтёт его каракули. В этих письмах, мягко говоря, всё выглядело не совсем так, как было в действительности. А если честно, то совсем не так, как в действительности.
На пяти страницах Лёшка подробно описывал виллу, на которой они с Вадимом отдыхают, замечательный парк, и бассейн, и балкон с видом на море и на белую набережную с высокими пальмами.
В следующем письме говорилось о яхте, на которой они с Вадимом частенько выходят в море. Кусков никогда и никому писем не писал и в пылу вдохновенного вранья как-то выпустил из виду, что стоит Штифту взглянуть на почтовый штемпель и прочитать название области, откуда послано письмо, как он сразу поймёт, что никакого такого моря нет отсюда за сто вёрст!
Чем скучнее было Лёшке, тем ярче картины ему рисовались. Сегодняшнее письмо должно было поведать Штифту о торжественном приёме на вилле, где Вадим и Лёшка встречаются с иностранными бизнесменами, которые хотят устроить в Америке или в Англии выставку картин Вадима.
Лёшка подробно продумал свой костюм и что будет подано к столу и теперь размышлял, какую музыку будут слушать гости и какой фирмы должна быть у Вадима аппаратура.
Эти мечты так его захватывали, что он иногда не сразу понимал, что происходит вокруг, и даже не слышал, о чём его спрашивает художник.
— Это у тебя и раньше бывало или от деревенского воздуха? — усмехался Вадим.
— Что? — краснел Лёшка.
— Ну вот этот столбняк?
Кусков смущённо вздыхал, но через несколько минут опять ничего не видел, не слышал, а мысленно странствовал по набережной южного города или подавал гостям коктейль «Вечерние сумерки над Рио-Гранде».
— Виды сымаете? — услышал Лёшка за спиной и опомнился. — Вишь ты, никакого фотоаппарата не надо! Раз — и готово! Доброго здоровья!
К ним подошёл старик, у которого они квартировали. Странный это был дед. Шебутной, разговорчивый, вихрастый, как мальчишка. Да и звали его смешно: Клава!
— Вот именно — виды! — вздохнул Вадим. Он сорвал с внутренней крышки этюдника лист, посмотрел на него сокрушённо и скомкал.
— Эва! — ахнул старик. — Таку хорошу картину спортил.
— Чего ж в ней, отец, хорошего! — вздохнул Вадим.
— А чего худого? Похоже! Вся наружность налицо!
— Вот именно — наружность… Наружность есть, а меня — нет. Бумага и краска и ничего больше… Не живопись.
Кускова страшно обижало, что Вадим, такой умный, сильный Вадим, разговаривает с этим старикашкой как с равным, а с ним, Лёшкой, молчит… Буркнет только: «Принеси воды» или: «Разожги костёр, а то совсем извёлся…» — вот и всё.
Вчера Вадим забился к деду в сарайчик и часа четыре всяких матрёшек да петухов рассматривал. Старикан-то рад, конечно, кто хочешь обрадуется, когда такой человек с тобой целых четыре часа разговаривает. Надавал художнику полный мешок всяких копилок, грибов штопальных, каталок деревянных, коней резных… У Лёшки от всей этой деревенской пестроты в глазах рябило.
«Зачем вам вся эта чепуха?» — спросил он художника. «Чепуха? — Вадим поворачивал к свету то одну, то другую игрушку. — А ты такое можешь сделать? Придумать такое можешь?» — «А чего тут сложного?» — «Много чего, — сказал художник. — Это не просто деревяшка, а душа мастера… Этот старик — мастер. Понял?»
Лёшка вспомнил, как он тогда крикнул отцу: «Это мой учитель, понял?»
«Какой мастер! — возразил Кусков. — Научился строгать, вот и мастер…» — «А я научился краской мазать…» — «Ха! — сказал Кусков. — Вы — художник!» — «Нет! — ответил Вадим. — Я не художник! Вот старик этот — художник, а я ремесленник! Штамповщик…» — «Интересненько. Он, наверно, и рисовать-то не умеет». — «У него свой мир! — сказал Вадим. — Свой, понимаешь! Как это объяснить! Зачем вообще искусство, живопись в частности? А?»
Лёшка никогда на такой вопрос бы не ответил.
«Затем, чтобы увидеть и показать мир по-новому. Для этого нужен свой взгляд… Вот у старика он есть, а у меня нет».
Лёшка ничего не понял, но старика невзлюбил.
«Тоже мне мастер! — думал он, рассматривая старика. — А у самого из засаленной жилетки вата торчит».
Он тут же вспомнил, как отец сказал про реставратора, что у того, мол, ботинки скороходовские, и ему стало неприятно.
— А ты за натурой не гонись! — услышал он слова деда Клавы. — Не торопись!
«Вон! — подумал он с неприязнью. — Поучает. Учитель нашёлся. Репин!»