Алиса в Стране Советов - Алексеев Юрий Александрович. Страница 13
— Это что же, выходит, в полевых условиях я не марксист? — озадачился Кузин.
— Вам, Кузин, проще, — сказал Иван. — Классики не успели охватить авиацию. А студент запросто подпадает под категорию «беднота», и заветы для него — обязательны. Все другие науки для нашего гуманитария — чеп-пу-ха, приложение к положению. А вот заветы — святые мощи. С чего? Откуда они? — не спрашивай. Молись, тогда и в буржуазный рай, может быть, попадешь — в Рио, в Монтевидео. А нам с Котярой влепили тогда с подачи комсорга всея института Гусяева по строгачу и…
— Обожди, — перебил Кузин, — Гусяев — длинный такой, перекрученный, на ощенившуюся борзую похож…
— А ты почём знаешь!? — удивился Иван.
— В посольстве знакомили, — пояснил Кузин. — Он вроде там парторг. Кто у нас за секретаря первички, интересовался, и про Мёрзлого, между прочим, отдельно спрашивал.
— Так это же два сапога пара! — в крик огорчился Иван. — Они любого затопчут. Этот Гусяев настроен ко мне похлеще, чем Чанов к роялю — застарелая аллергия.
— Да ты не бойся, — ободрил Кузин. — Мы «чехи» все-таки. Посольство делает вид, что к нам не касается… Американцев дурят.
— Гусяева всё касается. Он памятлив! — мрачно отверг чешский иммунитет Иван. — Он тогда ещё захотел гномика из меня вырезать.
— Опять ты про гномика, — зацепился Кузин. — Ты хоть объясни, что это?
— Видишь ли, это всё ненаучно, — заколебался Иван.
— Тогда тем более, — возлюбопытствовал ещё пуще Кузин.
— Ну хорошо, — сдался Иван. — О непонятном, но притягательном человеке говорят эдак недоумённо: в нём что-то есть. Так вот, что-то и есть «гномик». Он поселяется в человеке где-то под ложечкой, по соседству с душой, чтобы ловче её смущать было.
— Зачем? — сказал Кузин.
— Покрыто мраком, — уклонился Иван. — В потёмках души своя логика-арифметика. И дважды два гномику не дают ответа. Ему — то много, то мало, но никак не четыре. Он не считает мир устроенным окончательно. И растормошить, развинтить, расковырять душу — для него самое милое дело. Он изнутри на проделки подначивает, не даёт засушиться благонамеренным — а что это, никто не знает, — правильным поведением. Не позволяет он, видишь ли, человеку угомониться, застыть в едином строю и затянуться на последнюю дырку — чем пояс туже, тем плечи шире; начальству видней, у кого длинней!
— А как же в армии? — осведомился недоверчиво Кузин.
— Армию гномик, что называется, терпеть ненавидит, — сказал Иван. — Когда без устали: «кругом-бегом!», «стоять и не рассуждать!», «приказ — закон!», он начинает чахнуть, да так под ложечкой и помирает. Хвать-спохвать — а в душе пусто. Ноги ать-два чеканят, а внутри ничего тебя не трясёт. И в пустоту, где жил бывалоче гномик, лезет страх. И гонят его самовнушением: «Да нет, я вполне живой. Просто остепенился. Всё по науке: я подчиняюсь — эрго, я существую. А в получку, может, что и проснётся во мне…».
— Обязательно! — подтвердил Кузин.
— Вот-вот, поэтому ходячих ать-два покойничков и тянет с получки, с расстройства, со скуки ко всяким там заводилам и коноводам, в ком гномик ещё сохранился, — сказал Иван. — А задача Гусяева — отсечь и пресечь! Ему же плевать, что без сомнений, вывертов ни Бруно, ни Пушкин, чей гномик точно с копытцами был, не получаются. У него диалектическая задумка: всех под одно на единый путь направить, прямой и точный, как замечательное тире между днями рождения и смерти на мраморе. Иначе смотри у меня, кончишь плохо!..
— Ерунда, — влез в разговор Чанов. — Мне сто раз так грозили.
— Ваше счастье, — сказал Иван. — А у нас молитвой Гусяева сразу же плохо кончил Букин. Этого прокитайского велосипедиста гномик повёл на стычку с Марксом, и кто победил, можно не спрашивать. Следом загремел Маус. Он несколько попивал в балтийских традициях. И в день Октябрьской демонстрации, чтобы он насухо на Красную площадь пришёл, ему повязали руки портретом на палке. Так вот, в отместку гномик велел Маусу уронить лик Берии перед мавзолеем. «Прямо на головы ликующих трудящихся», как записано потом в протоколе об исключении бедняги из комсомола, ну и, естественно, из института. Тут уже — автомат. Ну, а мой гномик вообще не остывал, но особенно дал себя знать на военных сборах. Загнали нас на берега речки Тмутаракани. Палатки. Косноязычный товарищ старшина: как что не так — ташши сорок ведров! Это с реки на крутой берег. Ну, днём маршируем, ночью комара кормим. Досыта. А сами на великом подсосе. Сам знаешь, что солдату больше всего хочется — есть и спать, спать и есть.
— Не только, — сказал Кузин с нажимом.
— Да нет, нам бром добавляли, — сказал Иван.
— С этого брома Чанов двоим алименты платит, — отверг аптеку Кузин.
— Значит, приварок на стороне находил, — возразил Иван. — Вот и наш Котя, Кот в сапогах, сыскал-таки, где заморить червячка, набрёл на затаённую пасеку. А там дочурка лет тридцати, папаша Горыныч, детёныш лесного происхождения, баня и медовуха — всё как на пасеках и положено. Ну, хорошо, сам он напился, наелся, расплатился в бане… А мы, как черти, в притворе остались, нам доступа к чаше нету. Горыныч прижимист, да и менять автомат на мёд как-то неловко в мирное время. И тут мой гномик меня в пустой живот толкает: «Свадьбу, Иван! Свадьбу а-ля фуршет! Побалуй на старость папашу…». Так мы на совете нашей нижней, ближе к реке, палатки и порешили. Выкрали технический паспорт от пулемёта «Максим», приписали от руки «Горький» и повели Котяру гражданским браком жениться.
— Да что же, Горыныч вовсе грамоте не разумел?! — не поверил Кузин.
— Да откуда ему? Паспортов тогда селяне в глаза не видели, — внёс ясность Иван. — На это мы и рассчитывали, нарочно вольную кержаку из каптёрки несли: поедешь в район за сарпинкой, в дом приезжих допустят как папу паспортной дочери. И, взявши в долю нашего старшину, пировали мы три дня и три ночи. Кстати, старшой потом так разохотился, что всерьёз на дочурке женился и по сей день, наверно, пчёл по лесу гоняет, поминает нас добрым словом. Ну, а тогда, на четвёртый день, пасечник запряг лошадь и поехал закреплять брак печатью в район, где и узнал, кто такой Максим Горький. Вернулся он, сам понимаешь, в дикой ярости и с твёрдым намерением истребовать не Котика, так пулемёт, ну, в погашение убытков. Скандал намечался на всю дивизию, не очень краснознамённую, но всё-таки. Старшине надо было лычки сдавать, да и нам с Котей в институт можно было не возвращаться. Выперли бы за милую душу, несмотря на то, что четыре курса пройдено. Как быть? Что делать? Хоть в речку… И тут мне гномик подсказывает: «Речка — само собой. Но чтоб красиво, с Моцартом…». Сказано — сделано. Сдвинули на берегу два снарядных ящика, стык прикрыли еловыми лапами и в головах поставили фото под-Котика из «Огонька». Обвели фото черным и — к старшине: — Мы свое сделали, давай оркестр; нужен Моцарт! Не знаю такого, — говорит. Ну мы напели ему популярно — да-да-ра-ра, да-да-да… Этого, — говорит, — навалом, это могём. И согнал на берег человек пять кантонистов. Ждём. Репетируем горе. На лицах суровость. И тут на взмыленной лошади подваливает к шлагбауму наш папаша: — И где тут Советская власть? И где Максим Горький?
А я чеканно ему, по-солдатски: — Советской власти в расположении воинской части нет! Посторонние лица не допускаются. И Горького в живых нет. Солдат отравлен медовухой и отправляется — гляньте! — на захоронение в город с одноимённым названием… И дальше уже обещаю: — Если подозреваете, кто причастен к отраве, я проведу вас, папаша, к военному прокурору. Уж он-то дознается… Нет-нет, — говорит, — я просто приехал насчет войны спросить — будет она или нет? — Обязательно! — говорю, а сам нашим знак подаю: что ж вы, давайте! Те поняли и погнали траурную волну — ра-ра-да, да-да-да. Так под Моцарта папаша и сгинул. Только пыль столбом.
— Хороший рецепт, — сказал раздумчиво Кузин. — Запомнить надо.
— Лучше забудьте, — сказал Иван. — Для здоровья полезнее. Не прошло и двух месяцев, как нас вызвали с Котиком в деканат и спрашивают: «Зачем вы ящики у военных украли? Кто выдумал похороны?». «Кто же стукнул?» — соображаю, и говорю: — Да так, знаете, шутка-малютка: наубивали в ночное время два ящика комаров и хотели отправить в помощь народам Поволжья… Короче, у вас искажённая информация. — Гусяев кровью налился и пальцами по столу тарабанит: о кадрах печётся, не хочет выдавать стукача. А Мёрзлый, зараза, тут как тут: — Я на каникулы с лекциями в Тулу собрался. От общества «Знание». Но могу маршрут поменять на Поволжье… То есть дышать нам с Котей оставалось до после Поволжья четыре месяца. А там уже комсомольско-молодёжная казнь и вышибон. Навынос и распилочно, как у нас говорили. Тем паче, что конкуренция к пятому, выпускному курсу среди нас обострилась, и каждый умник горел показать свою высокую трибунальность на грани Вышинского. Вслепую старались парни. Ведь было же наперёд известно: хоть на стену лезь, а третьим секретарём посольства, скажем, в Мексику поедет какой-нибудь партай-бабай из Якутии, прошляпивший заготовку ягеля. Такая партийная ссылка в нашей стране чудес естественна, поскольку в Мексике шляп навалом, а ягель исстари не растёт. И столь же чудесно в Якутию, в пополнение естественной убыли, в газету «Красный оленевод» ссылают свеженького дипломатёныша, купно владеющего испанским, французским, албанским. А что? Каюры замкнуты, как Албания: по-русски с ними не сговоришься. Логично?