Спящий бык - Соколов Лев Александрович. Страница 47

Страха я не чувствовал. Видно отбоялся авансом, когда нас с Лейвом окружили дротты. Поэтому сейчас у меня внутри была только глухая щемящая тоска. Вот уж влип… И все это потому, что местный владыка решил, что я не человек. Как он сказал, тень бога? Да уж, пришел ко мне бог, и закричал "узнаю брата Федю". Я внутренне захихикал, но это был пустой истерический смех, как от щекотки.

Я долго думал. Злился на этого идиота Одина, пробовал его звать, но ответом мне была тишина. Пат. Выходило, что смысла сидеть здесь нет. Сидя здесь я сохраняю свою жизнь. Но разве это жизнь? Сидя здесь я так же сохранял и жизнь Лейва, но он то этого не чувствовал. И даже если я пробуду здесь субъективно тысячу лет, в то время как я выйдут отсюда, Лейв умрет, не получив от проведенного мной в безвременье ни одой живой секунды. Выходило, что сидеть здесь нет никакого смысла. Наверно нужно выходить, и как можно скорее покончить со всем этим. Лестно наверно, когда тебя принимают за бога. Если только тебе не приходится за это умирать. Я ведь никогда ничем не болел, и поэтому, там, в своем мире, планируя свою жизнь, думал что умру в окружении большой семьи в глубокой старости.

Я ведь никогда ничем не болел.

Эта мысль вдруг заставила меня почувствовать тревогу.

Никогда.

Я всегда считал это нормальным. Нормально, это ведь то, что привычно. А что может быть привычнее того, что с тобой с самого детства? Я никогда не болел. Да, но ведь бывают люди с идеальным здоровьем. Их рождается все меньше в нашем мире отравленной природы и постоянного стресса, но они есть.

Это правда, — сказал внутри какой то холодный неприятный голос. — Но не подменил ли ты понятия? Есть люди родившиеся здоровыми. Но есть ли люди которые никогда ничем не болели? На гриппом, ни простудой, ни расстройством желудка, ни чем иным? Вот так как ты?

Это ведь ничего не значит, — сказал я сам себе.

Ты сирота, — продолжил холодный голос не обращая на меня внимания. — Вырос в детском доме. У тебя нет родни… И даже отчество и фамилию тебе дали там.

Это ничего не значит.

Ты выжил в ледяной реке.

Я выжил. Это ничего не значит.

Парень-то пахнет как и должно. — Вдруг сказал мой собеседник, сменив голос, и вбросив мне в уши недавние слова Бьёрна – А от тебя запахи идут как из запертого сундука. Что-то я чувствую, да только не могу поднять крышку. Я сказал тебе, кто я Димитар. А кто же ты сам?

Это ничего не значит!!!

…Ты и сам забыл, как поднять крышку своего сундука…

Я почувствовал панический страх. Это невероятно, но он был еще сильнее, чем когда ко мне приближались лротты Эйнара. Словно кто-то надвигался на меня, откуда-то из темноты, из глубины. Я будто стоял на поверхности темного ночного снежного озера. И лед был тонок, и под ним ходил кто-то неведомый, огромного размера. И чем пристальней я вглядывался под лёд, тем больше он истончался, каждой неосторожной мыслью, каждым словом. Еще немного, и лед не выдержит, треснет, и я провалюсь в темные бездонные воды. Мне надо было отвернуться, перестать думать в этом направлении, убежать ото льда к спасительному привычному берегу. Мне надо было. Потому что на меня напирала первобытная жуть, и в ней на поверхности льда шевелились неясные образы, чужие картины и странные полувоспоминания, которые становились тем отчетливее, чем лед становился тоньше. Мне надо было лишь отвести взгляд от этих картин. Я почти смог, почти отбросил мысли. Но тут какая-то часть меня, сходящая с ума от неясной тревоги, и вопящая от ужаса перед будущим, вытолкнула на поверхность простую мысль – если я сейчас "побегу", то Лейву перережут глотку… С этой мыслью я замешкался, и опоздал. Лед не выдержал.

Я провалился с головой.

* * *

Вода, которой не было ожгла меня. Я падал с нарастающей скоростью, не имея тела, летел сверкающей искрой, кружась вокруг гигантского костра. Вокруг была звенящая пустота, и только где-то далеко впереди мерцала как путеводная звезда яркая булавочная головка переливающегося света. Она летела навстречу мне, все увеличиваясь в размерах, полыхая темным косматым сиянием. Мы врезались друг в друга как две кометы. И я увидел перед собой лицо. Я знал его, это было как смотреться в чистейше зеркало. Это был мой дух-двойник, в которых верил народ Лейва. Он был одновременно ужасающим и прекрасным. Он посмотрел на меня глазами тысячелетнего старца, и я смотрел на себя с двух сторон, и плотины пали, мои запоры открылись, и распахнулись врата. Я закричал, завопил, забился, и воспоминания захлестнули меня, как океанская волна, как сель, как обвал. Я слышал странные слова на языках, которых не знал, я видел картины для которых нужны нечеловеческие глаза, я видел тысячелетнее движение звезд и дрожание мировых струн. Песчинками фрагментов. Эти фрагменты влетали в меня, как злая зимняя вьюга в распахнутое окно, они рвались, они хотели сложиться в целое, а я был былинкой, и не мог вместить этого, потому что человеческий крохотный мозг не имеет для этого размера, и память его не может быть в тысячи световых лет. И я, Дмиттрий, Дима, Димка начал расползаться под этим потоком как старая картонная коробка. Я разваливался, таял как снег под кипятком, трещал и рвался. И я заорал от беззвучного ужаса и восторга, уходя в небытие, чтобы освободить место большему. И тот, кем я становился, открыл вместе со мной свои тысячи ртов, разделяя мои последние чувства. Капля моей жизни растворялась в океане, песчинка теряла себя в пустыне, камешек в горах. Я исчезал, вливаясь в огромное как нечто несущественное, что не имеет почти никакого веса, и никак не может ни на что влиять. Мою жизнь не стирали мокрой губкой с доски, просто поверх её строк проступали миллионы знаков, иероглифов, и строк на разных языках, и письмена моей жизни уже не читались. Я растворялся с легким сожалением, и древняя память расправляла в крылья, смахивая песчинки моих дел и желаний с полузасыпанной древней могильной плиты. Вот отлетела работа, интересы, неудачи, успехи, друзья, любимые, Настя…

Настя, она тоже рассыпалась. Я не хотел этого. Я помнил тепло её рук, цвет её глаз, запах волос. Но на это место тут же яростно вплеснулись тысячи женских рук, мне в глаза смотрели тысячи красивых глаз, и мелькали водопады волос. И с каждой из этих женщин у меня что-то было, и чем больше их было, тем меньше ценности было в них, потому что я уже знал все, видел, все пробовал все, и нельзя любить в тысячный раз как в первый. И тысячи теплых прикосновений мазали по щекам, тысячи – очей черных как смоль, синих как небо, зеленых как молодая трава – разбавляли друг-друга в бесцветную муть, и брюнетки, блондинки и рыжие сливались волосами в какую-то пегую гриву. Среди них было больше красавиц, и меньше просто миленьких. Я знал их. И среди них были те, что были безмерно красивее Насти. И были мирами умнее Насти. И лучше нравом, и манерами, и далее, далее. И они стирали мою Настю, отбрасывая её в ничтожность, потому что они копились тысячи лет, и накопленный опыт коллективного идеала убивал живого человека сравнением. Настя становилась едва ли не глуповатой дурнушкой со скверным характером, и я понял, что еще мгновение, и я останусь без уничтоженной сравнением Насти, наедине вот с этим коллективным выверенным миллионом сравнений идеалом, который пожрал своей долгой памятью тысячи столь же хороших и добрых девушек, как она. И единственное, что могло утешить, мне недолго было бы находится с этим идеалом, потому что он, как и все прочее, что лезло в меня, был слишком огромен, чтобы я удержал его в своей крохотной человеческой памяти, и крохотной своей личности. Еще какое-то время, и распадусь на атомы, влившись в огромный опыт и память иного. Но унижая мою Настю, оно, растущее, унижало и меня, мою к ней любовь, и мой выбор. И я, еще не до конца растворившийся взвыл. Потому что в отличие от прочего в этом был только страх и не было восторга. И может быть, я защищал не только Настю, но и мое отношение к ней. Потому что девушки лучше её, у того, Иного возможно и были, но вот предложить мне одну любовь, знавший сотни – не мог. В этом он был беднее меня, именно за счет опыта. И я заслонил Настю, не девая на ней писать письмена лучших дев, что когда-то с гордостью отдавали мне племена. Я закрыл её, но это теряло смысл, ибо я защищал её для себя, а ведь я растворялся, и значит скоро её защитить будет некому. И тогда я начал собирать и куски себя, вопя от ужаса и непомерной натуги, закрываясь от идущего на меня вала, отвоевывая кусочки слов и строк о Диме, у чужих писмен других стран и времен. Я лепил из осколков свою скорлупу, и уже проросшая часть иного я, гудела обрывками миллиардов мыслей и памятных сцен. А я все сжимал свою скорлупу, все затыкал щели в своем батискафе, на который давили толщи стремившиеся внутрь тонн воды.