Книга и братство - Мердок Айрис. Страница 15
Попугай, который какое-то время считался любимчиком Джерарда, постепенно начал вызывать раскол в семье. Матери Джерарда (звали ее Анетта) несколько надоел птичий помет на ковре, что вполне обоснованно. Она и Патрисия возмущались собственническим отношением Джерарда и, в меньшей степени, его отца (имя которого было Мэтью) к птице, и их раздражали постоянные восторги подвигами Жако. Возможно, решил он позже, обе просто ревновали. Во всяком случае, никогда не уделяли Жако достаточно времени и заботы, необходимых, чтобы подружиться с ним. К дикому существу важно приближаться спокойно, не делая неожиданных движений, говорить тихо и мягко, вести себя привычно, уважительно, быть терпеливым, внимательным и искренним. Джерард чувствовал все это инстинктивно. Патрисия, возможно из ревности и зависти, дразнила птицу, резко тыкала, предлагала еду, а потом отдергивала. Естественно, Джерард сердился. Патрисия говорила в оправдание, что просто играет с Попкой, который, в конце концов, принадлежит и ей. Джерард часто и подробно объяснял сестре, как надо обращаться с птицей, с которой им выпало счастье жить. (Он никогда не употреблял выражения «домашний любимец».) В его отсутствие Патрисия продолжала мучить птицу, пока однажды Жако не клюнул ее в назойливый палец. Сколько было визга и слез! После этого Патрисия близко не подходила к попугаю, и о скандале забыли. Пришло время Джерарду отправляться в школу-интернат. Он сказал Жако, чтобы тот не беспокоился, что скоро вернется, горячо попрощался с ним, прижавшись лицом к прутьям клетки, пока отец звал его, поджидая у машины. Все его письма домой были полны расспросами о Жако, приветами ему. Когда наступили долгожданные каникулы, он приехал на машине с родителями приятеля, радостно ворвался в дом и помчался в кабинет. Жако там не было. Побежал в гостиную, в кухню. И отчаянно завопил.
Последовали разъяснения. Нет, Попка не сдох, не улетел, просто его больше нет в доме, теперь он живет у кого-то другого. Его отнесли в самый лучший зоомагазин в центре, где его купили некие люди, очень хорошие, как сказал продавец, когда позвонил им, нет, он не знает, кто они, они проезжали мимо и унесли его в машину. «Больше никогда не увидишь его!» — кричала Патрисия. Отец отводил глаза и молчал. Бормотал какие-то оправдания: мол, просто стало слишком трудно ухаживать за ним после отъезда Джерарда, они не могли взять на себя такую ответственность, попугай стал диким и злобным, все пытался клюнуть Анетту, они прочитали в книге, это было лучше для птицы, и прочее и прочее.
Десять минут Джерард был в истерике. Потом замолчал. Ни с кем в семье не говорил два дня. Анетта уже хотела вести его к психиатру. Но совершенно неожиданно он явно повеселел, вновь стал по-прежнему общительным со всеми. О попугае старались не упоминать. «Слава богу, успокоился!» — сказала Анетта. Отец понимал его лучше. И понимал, как ужасно, как непростительно подвел сына. Сдался, позволил женщинам запугать, перехитрить себя, ради семейного спокойствия капитулировал перед их крикливыми доводами, перед их ревностью и злобой. Поверил (Джерард в этом не сомневался) их лжи. С годами он понял это, порой читая в задумчивом взгляде сына, в его едва уловимо холодной вежливости, что тот его не простил. Даже несомненная его привязанность, даже любовь отдавала тем неисчезающим холодком. Они больше никогда не говорили на эту тему.
Неужели это правда, думал Джерард, неужели действительно можно сказать, что он «так и не простил» отца? «Женщины» его заботили меньше. От них он и не ждал многого. Его любовь к ним, а он любил их, была чем-то менее совершенным, менее вопросом абсолюта, чести, ответственности, принципа. Позже он даже пришел к выводу, что их поступок не был окончательно безрассуден. Оплошность отца, его слабость, его двуличие (поскольку то постыдное преступление было совершено вскоре после его отъезда в школу) глубоко ранили Джерарда. Вместе с потерей веры в безграничную доброту отца он навсегда лишился некоего идеала, чего-то абсолютно надежного, некой опоры в жизни. Столь же глубокой и бесконечной была печаль по незаменимому пернатому другу. Все детские годы, больше того, всю жизнь он продолжал тосковать по Жако. Идеи попробовать поискать его, пойти в зоомагазин, нащупать какие-то ниточки и так далее он немедленно отвергал как бесполезные, способные доставить лишнюю боль. Став взрослым, Джерард иногда думал, с грустью думал и волнением, о том, как Жако все еще живет где-то. Проходя мимо какого-нибудь зоомагазина, он изредка останавливался, заглядывал внутрь, нет ли у них серого попугая и, если был, не Жако ли это. Он был уверен, что узнает Жако и Жако его узнает. Но он также боялся, что воссоединение может быть слишком мучительным. В сущности, он был убежден, что Жако еще жив. Он больше никогда не говорил о попугае с родителями или сестрой, никогда не упоминал о нем новым друзьям; ни Синклеру, ни Дункану, с которым так сблизился после гибели Синклера, ни Робину с Маркусом, ни Дженкину с Роуз, никому из своих друзей ни словом не обмолвился. Лишь как-то давным-давно, на площади Сан-Марко в Венеции, когда был там с Дунканом и голубь сел ему на руку, он грустно воскликнул: «О… милый!..», признавшись в «печальнейшем воспоминании», и едва все не рассказал. Если в разговоре речь заходила о попугаях, он переходил на другую тему; и больше никогда в его жизни не было домашних любимцев: ни кошек, ни собак, ни птиц. Прошлого не вернешь, только разбередишь старую рану. Как хрупки эти нежные создания, которые соглашаются жить с нами, как зависимы от нас, как страдают от нашего невежества, нашего пренебрежения, наших ошибок и немой тайны своего смертного существа.
Надо было, думал Джерард, что-то сказать отцу по поводу Жако, завести как-нибудь разговор. Хотя что он мог сказать, какие найти слова и чему бы это помогло? Не мог же он просто сказать: «Я прощаю тебя» или «Я давно тебя простил». Да и был бы он искренен, не почувствовал бы сразу отец, что он лжет? В любом случае это прозвучало бы слишком напыщенно, как обвинение. Не для умирающего это человека, тяжелый и долгий разговор, и думать нечего. Хотя, когда остается слишком мало времени, не самый ли это подходящий момент для подобных вещей? Или рисковать подобным образом допустимо лишь в иной ситуации и лучше оставить это для священника? Возможно, отец уже не чувствовал себя виноватым, давно выбросил из головы эту историю. Это маловероятно. Джерард понимал, или думал, воображал, что понимает, тот особый кроткий, выражающий раскаяние взгляд, который перехватывал много раз у отца. С другой стороны, возможно и то, что, когда через несколько лет его самого и сына душевная боль утихла, отец почувствовал обиду на Джерарда, не только потому, что тот отдалился от него, но и потому, что все случилось в первую очередь из-за него, из-за его фанатичной привязанности к проклятой птице. «Охлаждение» почти наверняка произошло само собой, поскольку Джерард к этому времени был уже в Оксфорде, и было естественным. «Прощение» было, должно было быть чем-то, занимающим длительное время, и, возможно, на самом деле имело место, поскольку привязанность Джерарда к отцу была, что наверняка нельзя было не заметить, столь искренней, несмотря на тайную боль, которая больше не выдвигала никаких обвинений. Неужели то, что они никогда не говорили об этом — Джерард не говорил, поскольку именно он должен был сделать первый шаг, — действительно было так важно, так ужасно? Да. И с течением времени становилось все трудней вернуться к той истории без непредсказуемого взрыва эмоций, без риска лишь все усугубить. Нельзя было как бы ненароком коснуться этого или легко вплести в обычные воспоминания. В конце концов стало поздно вообще что-то делать, и вчера поздно, как сегодня, подумал он. Подумал, что Жако наверняка пережил отца, попугаи живут дольше нас, может и его пережить, надеюсь на это и надеюсь, он счастлив. Не странно ли все-таки, не знать, где он, и, забыв столь многое, продолжать помнить ту историю и переживать те же чувства? Даже сейчас, когда умер отец. Джерард посмотрел в окно на дерево посланий, слабых эфемерных молитв далеким и жестоким богам. Отвернулся от длинной недвижной фигуры на кровати и почувствовал, что наконец к глазам подступили слезы.