Осада Азова - Мирошниченко Григорий Ильич. Страница 19
Люди пришли на Судейское поле. Оно неподалеку от кладбища. Когда колокола стихли, перестали бить дробь барабаны, люди уселись на траву, суровые, молчаливые.
– Именем великого войска, – огласил судья, – безотлагательно, ныне же, надлежит нам именем всех казаков и атаманов учинить суд, при нашей твердой памяти да, господь помилует, при здравом уме. Будем мы то делать без всякой черной корысти, без злого умысла, в полном согласии и единомыслии с вами. Нам страшно видети сии бесконечные кресты, еще не обсушенные ветром казачьи могилы. Гниют здесь в земле кости лучших людей Днепра да Дона. Их светлые души отошли с поля брани в иной мир. Не стало в ту пору у нас, дети мои, сыны Дона славные, женки храбрые, двенадцати атаманов, сорока добрых есаулов и трех тысяч простых казаков. Сложили они головы свои за наше добро, за счастье, за нашу волю. Не стало в нашем войске многих отважных казаков, которым повелел бог коротать увечную, убогую, сирую жизнь в Борщевском монастыре под Воронежем.
Не зажили еще раны кровоточащие, нанесенные врагами нашими – турками, татарами. Мало ли у нас людей в верхних, нижних городках, в монастырях, на Валуйках, в Туле да в Серпухове, в Москве-матушке да в Азове – безглазых, безногих, безруких! Не задарма нам досталась сия крепость, открывшая ворота в Русское море.
И ныне, дабы миновать нам лютой пагубы, разброда, смуты черной, всякого воровства, измены, коварства и лихоимства, дабы искоренить убийство брата братом же и чтоб не прельщать обманом жену мужнину, а нет – казака женатого, дабы водворить навечно в строю нашем порядок добрый, и чтоб злодеи дела нашего, не насытясь многою казачьей и христианской кровию, не проливали невинную кровь впредь, войсковой суд, по совету с землей нашей и по совету с вами же, будет нещадно карать, побивать, сажать в куль и топить в Дону, вешать на якоре и смерти предавать острыми стрелами всякого казака и атамана, которому взбредет в дурную голову порушить законы войска. Кто из нас будет ныне истинно богат?! Тот, кто не пожалеет для войска ничего. Кто будет знатен на Дону?! Тот, кто не пощадит жизни своей ради нашей земли и государства. Кто будет из нас славен и честен?! Тот, к которому не пристанет лютая измена жене, брату и войску. Грех сладок, а человек падок! Стало быть, чтоб человек по прельщению к воровству и к измене не падал низко, будем служить прямым, сердечным и желательным раденьем до кончины живота своего. И помяните, что смерть есть чаша с вином, которую пьет все живое.
Черкашенин сел на скамью, положил войсковую печать на стол, крытый вишневым бархатом. Два казака с обнаженными саблями свели с арбы Апанаса Сидоркина.
– Стой здесь! – сказал один из них.
Апанас Сидоркин остановился, робко огляделся по сторонам.
– Табунщик Апанас Сидоркин, – громко и назидательно вычитывал есаул Зыбин, – в ответе ныне перед народом. Вина на нем неискупаема. Сгубленный нерадением Апанаса чистокровный, арабской породы, жеребец Лебедь Белый, с великим страхом, нуждою и голодом, с превеликим терпением доставлен был на Дон из далекой Аравии. Давали мы Лебедю наилучший корм, чистейшую воду, ставили в светлую конюшню и берегли пуще глаза своего. Апанас упустил жеребца в камышник. Отхаживали мы жеребца десять дён – не отходили. Сокрушались мы, слезы лили горючие – не оздоровел. И лекарь, отменно знающий конское дело, Ефрем Голощапов, не спас жеребца. Такого жеребца в войске нам николи не иметь. Резвейший, статнейший и красивейший верховой приплод весь шел от Лебедя. Свезли мы с почестями славных кровей жеребца на телеге, крашенной красным цветом, огородили на конском кладбище отдельно, ограду поставили из серого камня да надпись положили золотом по черной дубовой доске: каких маток дал войску Белый Лебедь, каких коней принесли от него кровные матки, какие атаманы ездили на тех конях и в каких делах и битвах бывали кони незабвенного Лебедя…
На Судейском поле тяжко вздохнули, задумались. И в самом деле, как тут не задуматься? Лишились такого коня-богатыря. И хотя персидские и туркменские кони почитались прекраснейшими в свете и способнейшими в верховой езде – Белый Лебедь превосходил их. Не шли с ним в сравнение турецкие, египетские, неаполитанские, испанские, туркменские и лучшие азиатские скакуны. Тонкая шея, голова у Лебедя были как у настоящего лебедя. Ноги длинные, тонкие, крепкие. Уши – ровными стрелами. Нрава – огненного.
Есаул Иван Зыбин с грустью сказал:
– Не было такого казака на Дону, такой женки казачьей, дитяти малого, какие не любовались бы белым «арабом». Был «араб» резвый, быстрый, птице не уступал… Да, – задумчиво сказал Зыбин, – не верится, да и кому же поверится, что в наших табунах не стало Белого Лебедя.
Бабы стали подолами вытирать слезы.
– Апанас достоин смерти, – сказал Зыбин. – Достоин он смерти не только за гибель Белого Лебедя, но и за гибель Лихой – лучшей матки, за воровскую, тайную, ночную случку Лебедя с калмыцкими, карачаевскими, кабардинскими, персидскими да крымскими кобылами. То делал Апанас Сидоркин из корысти, во вред войску, для своей алчной выгоды. А брал за то злодейство Апанас Сидоркин подарки дорогие: кинжал дамасской стали в золотой оправ, саблю, кованную в Багдаде, ножну, убранную мелким камнем и четырьмя жемчугами, кафтан парчовый с поясом в два фунта серебром. Женке своей Хивре он взял у татарина кику с венцом серебряным, золоченым, по полям венца – пятнадцать камней, при шести жемчужных сернах, серьги жемчужные да серьги золотые. Далее Апанас Сидоркин позарился, взял у калмыцкого тайши четыре золотых да немало тарелей больших, крест золотный, три перстня серебряных, три покрова, шитых по атласу червчатому золотом и серебром. Еще Апанас Сидоркин брал у кизилбашского купца, для Хиври же, которая и день и ночь о том в молитве пребывала, лицо свое белое, румяное притворными слезами умывала, брал Сидоркин платье длинное, кроенное по-польски… Шито то платье золотом по бархату…
На Судейском поле стало шумно. Озадачил всех табунщик Сидоркин. Еще больше озадачились люди, когда Иван Зыбин все поименованное положил перед Черкашениным на стол.
Круглоголовая, раскрасневшаяся Хивря с черными бровями, черными волосами, вдруг, оробев, без охоты хихикнула и тут же, закрыв пухлыми руками лицо, заголосила, запричитала. Знала баба, чем дело пахло.
– Панночкой схотелось ей пожить. Атаманшей… – произнесла крепкая баба, сидевшая рядом с Хиврей.
– Боярышней! – со злостью сказала другая.
– Хватай выше. Царицей хотела стать азовской! – хрипло и грубо сказала третья баба, в кокошнике. – Подымись-ка теперь, стервь, покажи змеиную голову людям, царевна-матушка! Рожа-то, у, какова, бесстыжая, непутевая! Овдовеешь, когда Апанаса на якоре повесят, – тогда поумнеешь!
– Озолотил бы ее Белый Лебедь, да больно скоро конец пришел ему, – сказал, встав, Тимофей Разя. – Озоруют, воруют, кому же в том выгода! За таковые дела Апанас недостоин милости. И Хиврю, бабу породы сучьей, не можно миловать. Бить ее следует плетьми без жалости. А избив, предать ее другой смерти – поддеть якорем за двенадцатое ребро. Доколе нам терпеть воровство на Дону, доколе видети срам неслыханный! Ядовитую траву с плевелами рвать не щадя!
– Любо! – крикнули в один голос казаки да бабы.
Хивря камнем упала на землю, заколотилась, заскребла землю руками и ногами, заголосила и стала в припадке рвать клочьями волосы на голове.
– А не воруй, – приговаривали бабы. – А не посягай, жаба, на добро чужое. Сказывали тебе, не лезь, злыдня, в боярыни. Полезла! Табунщица Хивря разбогатела! Кланяйтесь, люди добрые, Хивре нашей!
– Недаром Хивря вчора тужила да на свячоной води ворожила, – заговорила одна из баб. – Ой, каже Хивря, а одним оком зыркае в дзеркало, – ой, чоловиче Опанасе, де я тебе поховаю? Поховаю, каже сама соби Хивря, на могили, чтоб по тоби вовки вили, поховаю пид столом та накрыю постилом, поховаю пид лавкою, та накрыю холявкою!
– И-и, бабоньки! Милаи-и! – задыхаясь, прошамкала старуха, обнажив гнилой зуб. – Про таких баб сказывают: и жил – не любила, и помер – не тужила, только малость потужила, как на лавку положила!