Жажда боли - Миллер Эндрю Д.. Страница 65

На следующий день она снова там. Какому испытанию подвергает она его! Неужто не понимает, что еще слишком рано? Что у него нет сил? Что он еще нездоров? Что он верит в нее больше, чем в самого себя. Но она пришла за ним. Значит, пора уходить. Подобная неизбежность приносит облегчение. Джеймс идет к Вагнеру и просит разрешения поговорить с врачом. Таковое получено. Через три дня рано поутру за ним в камеру приходит Вагнер, и Джеймс ковыляет следом сквозь двери, отпираемые гремящими ключами. Камни сменяются коврами, тьма — светом. В воздухе больше не пахнет мочой, чувствуется запах воска, вкусной еды и битумного угля. На столике у открытого окна стоит букет желтых нарциссов. Джеймсу никак не пройти мимо этого воплощения красоты и совершенства. Вагнер окликает его почти беззлобно. По его голосу ясно, что ему часто доводилось видеть людей в подобном состоянии — потрясенных цветами.

Широкая, отполированная до блеска дверь. Вагнер стучит. Их просят войти. Из-за письменного стола на Джеймса смотрит врач с одутловатым лицом и в красной бархатной шапочке на макушке. В глубине комнаты за другим столиком, поменьше, сидит секретарь в нарукавниках, защищающих рукава от чернильных пятен. Перед врачом раскрытая газета, а рядом с ней наполовину выпитая рюмка кларета, блюдо с кексами и чашечка, распространяющая густой аромат кофе.

— Что ему надобно? — адресуется к Вагнеру врач.

— С вашего позволения, сэр, — отвечает санитар, — он желает уйти из больницы.

— Уйти?

— Да, сэр. Так он сказал мне.

Врач пристально глядит на Джеймса. На мгновение их взгляды встречаются, но Джеймс сразу же опускает глаза. Он боится, что у него затрясутся колени.

— Он что же, полагает, что выздоровел? — спрашивает врач, переводя взгляд на Вагнера. Теперь уж и Вагнер смотрит на Джеймса. Стоя здесь, среди людей, от которых добра ждать не приходится, Джеймс вовсе не чувствует себя здоровым. Он боится, что чем-нибудь себя выдаст, скажет что-нибудь безумное, начнет петь, или пускать слюни, или с воплями бросится на колени. Однако понимает, что должен что-то сказать. Тишина в комнате уже опасно затянулась.

— Да, — произносит он.

Звук его голоса, почти вызывающе громкий, разбивает чары. Он поднимает глаза.

— Что это значит? — спрашивает врач. — Что означает это «да»? Хочешь уйти, Дайер?

— Да, — повторяет Джеймс.

— В таком случае, сударь, — говорит врач, выбирая очередной кекс, — что вы намерены делать, ежели я сочту возможным отпустить вас? Говорите же.

— Я буду жить тихо, — говорит Джеймс, — не буду ничьим врагом.

— Но на что вы будете жить? Как станете зарабатывать на пропитание?

Джеймс бросает взгляд на секретаря:

— Я умею читать и писать. Я мог бы зарабатывать пером…

Врач хохочет и, хлопнув рукой по столу, поворачивается в кресле:

— Нет, вы только послушайте, Прайс! Он хочет быть секретарем. Клерком! Как по-вашему, это подходящее поприще для бывшего сумасшедшего?

Потом он обращается к Джеймсу:

— Куда ты пойдешь?

— У меня есть сестра, — говорит Джеймс, удивившись собственным словам. — В Сомерсете.

— Думаешь, она будет рада тебя видеть, а? Сумасшедшего братца? И что же, ты пойдешь туда пешком?

— Да, сэр.

Следует долгая пауза, во время которой врач доедает кекс. Джеймс снова смотрит вниз, на ковер. Там какой-то особенный узор, сине-красный орнамент, от коего трудно отвести взгляд. Джеймс понимает, что в это мгновение решается его судьба.

— Мистер Прайс, — говорит врач, — пускай больной распишется в том, что покидает больницу. Коли уж он решил быть секретарем, он должен уметь написать свою фамилию.

Секретарь подзывает Джеймса кивком головы, открывает гроссбух и, развернув его к Джеймсу, протягивает перо. Пальцем указывает то место, где следует поставить подпись.

Врач снова принимается за газету.

— Можете идти, — говорит он. — Не пейте крепких напитков. Избегайте всякого возбуждения. Женщин в особенности. Конечно, за исключением сестры. Сестра вполне допустима.

Джеймс хочет что-то сказать, но не может. Он испытывает страшную усталость, как будто во время всей беседы держал над головой что-то огромное и тяжелое, вроде докторского письменного стола. Кончики пальцев вспотели. Он понимает, что, если немедленно не покинет эту комнату, от него может ускользнуть этот сомнительный дар — свобода.

Вагнер трогает его за локоть, выводит его из комнаты, потом по черной лестнице ведет к боковому выходу. Не пришлось ему попрощаться с Адамом, братьями Коллинз, Асквини. Вагнер, глядя на него, усмехается, словно все, что произошло, было озорной шуткой, в которой каждый из них играл отведенную ему роль. Обернувшись, Джеймс смотрит на свет и выходит из двери. То ли это, чего он хочет? Не лучше ли предпочесть привычные ужасы больницы неизведанным ужасам остального мира? Его неудержимо тянет куда-нибудь спрятаться, уползти в тень, забраться на дерево.

Дверь позади него закрывается. И он вздрагивает при звуке поворачивающегося в замке ключа. На мгновение Джеймс закрывает глаза и, собравшись с духом, очень медленно идет через подстриженный сад, который некогда являл собою лес неподалеку от Афин. Он ждет и надеется, что его позовут. Но вокруг тихо. Он выходит через калитку рядом с большими воротами, аккуратно закрывает ее за собой и идет, теперь уже быстрее, почти бежит, к той женщине, что ждет его в белой дорожной пыли, чтобы спасти во второй раз.

Глава седьмая

1770

«Господи, помилуй!»

«Христе, помилуй!»

«Господи, помилуй!»

Слова, как летучие мыши, кружат под темными сводами. Саймон Таппер заходится в кашле. Сидящий на скамье позади него Джордж Пейс хлопает старика по согбенной спине. Кашель стихает.

«Господь с вами!»

«И со духом твоим».

«Господу помолимся».

Прихожане, как обычно, пришли на воскресную пасхальную службу и, стоя на коленях, тихонько покачиваются из стороны в сторону, словно лодочки на волнах. Здесь, разумеется, леди Хэллам, очаровательная в своем золотисто-желтом платье. Его светлость пребывает в Лондоне — там политика, шлюхи, а может, и то и другое. Позади стоит Дидо, ее волосы — признаться, не все свои — подняты вверх с помощью заколок, жира и испанских гребней. Пастор думает: ночью ей приходится спать с проволочной клеткой на голове, как будто это вовсе не прическа, а дикий зверь. Какой милый сегодня у нее веер. Золотые звезды на ультрамариновом небе. Модный, а главное, и вправду нужный в такую погоду. В церкви тепло. Вскоре старики начнут засыпать.

«Боже Всемогущий, Который через Единородного Сына Своего Иисуса Христа попрал смертию смерть и отворил врата жизни вечной…»

На том листе, где пастор мысленно ведет счет всему доброму и дурному в своей жизни, в настоящий момент наличествует небольшой перевес в графе дурного. Ему никак не справиться со своими запорами, с этим не поспоришь. Верно и то, что вчера вечером у них с Дидо вышла неприятная ссора по поводу отдельных пунктов расходов по хозяйству. То, что произошло, не назовешь обычным препирательством. Слова, которые лучше было бы вовсе не произносить, были высказаны обеими сторонами, и пастор ушел спать, мучимый угрызениями совести; он долго ворочался в постели, пока наконец не вылез из-под теплого одеяла и, взяв перо, не нацарапал извинение на клочке бумаги и не подсунул оный под дверь сестриной комнаты, заметив при этом, что и у нее тоже горит свет. Приходится также признать, что на эту Пасху он снова не ощущает в своем сердце надлежащей веры; такая пустота, воцарявшаяся временами в душе, тревожила его и раньше, но нынче он переносит ее легче, чем постоянные запоры. Господь играет с ним в прятки. Однако опыт научил пастора, что в конце концов он обретет путь, возвращающий его к Богу, что лучше спокойно лежать на поверхности вод, нежели, предавшись панике, барахтаться в волнах.

Противопоставить этим неприятностям можно следующее: отелилась его добродушная корова Руби. Новость принес Пейс, явившись во время завтрака, и руки у него были все еще скользкими и влажными после приема родов. Все они — пастор, Дидо, миссис Коул и Табита — тут же отправились в хлев, куда за день до того привели корову. Великолепное зрелище! Длинный коровий язык лижет теленка, а тот дрожит, слегка оглушенный своим появлением на свет…